Елена Крюкова - Тень стрелы
Никола Рыбаков стоял с минуту, глядел на распростертого на снегу Резухина, на кровь, льющуюся на снег из раны. Перекосилось лицо. Борода сбилась набок. Выхватил саблю Никола из ножен. Ахнули люди одновременно с замахом сверкающей сабли, выдохнули – с опусканьем ее. Х-хак! Голова Резухина покатилась прочь от туловища по скользкому, переливчатому, как перламутр, бугристому насту. И темная, темная, как вишневая староверская наливка, густая кровь хлынула, уже не стесняясь, нагло, нахально – из разрубленной шеи – людям да коням под ноги, клокоча, пузырясь.
Люди в ужасе отступили. Кто-то заорал, оборвал крик. Послышался топот убегающих ног. Иуда поднял наган, выстрелил в воздух. «Панику прекратить! Слушай мою команду! Выкопать могилу бригадиру Резухину! Похоронить с почестями! Через сто метров – юрты лагеря Бурдуковского! Его будет обстреливать полковник Виноградов! Частям собираться у дороги! Пушки – тащить! Запрягать лошадей! Раненых – в подводы! Татарская сотня, кто командир?! Команду на татарский – перевести!»
Разноязыкие команды выкликались, повисали в ночи. Лошади ржали.
* * *Машка, крадучись, осторожно подошла к палатке Кати. Барон распорядился разбить ей не юрту – палатку: юрт уже в лагере не было. Она спала там на положенных друг на дружку двух старых тощих железнодорожных матрацах, украденных с остановленного когда-то на Транссибирской магистрали поезда. Блестящая Катя Терсицкая, цвет петербургских балов… Как изменилось время. Как изменилась судьба! Но ведь время не стоит на месте, и неизвестно, что будет завтра. Может быть, завтра будет еще хуже, еще страшней, и нынешнюю жизнь мы вспомним как пресветлый Рай!
Машка просунулась в палатку и негромко позвала:
– Катерина Антоновна… а Катерина Антоновна!.. Спишь?.. Проснись, Катя, дело опасное!.. Живо просыпайся!
Катя с трудом оторвала голову от грязной, скомканной подушки, набитой полынным сеном. В палатке стоял крепкий, горький полынный дух. «Трифон любил полынь, – зло подумала Машка, – всегда просил то меня, то Катьку заваривать ее… вместо чая…» Она села на корточки и подхватила Катю под мышки. Катя терла лицо руками, пытаясь проснуться скорее.
– Хочешь, холодной водой тебя оболью?..
– Не надо… Что стряслось?..
– А то. Барона, суку, будут нынче под корень косить! Все! Отпрыгался! – Машка выматерилась, сплюнула вбок, утерлась рукой. – Укатали сивку крутые горки! Слава тебе Господи! – Она широко, по-мужицки, перекрестилась. – А нам, слышишь, подруга, нам бежать надо. Ты – первая. Я – потом. Обо мне – не думай… Конь твой после ночи свежий… На, читай!
Она сунула Кате в руки записку. Нашарила в полутьме керосиновую лампу. Зажгла; прикрутила фитиль. Тусклый печальный свет осветил Катю, ее заспанное румяное лицо, ее распущенные, перепутанные, как светлое сено, волосы, падающие на щеки, на грудь, на листок бумаги, что она подносила к самым глазам, разбирая слова.
– Господи, ничего не понимаю… Ничего, Господи!.. Кто это писал?.. Когда я должна ехать?.. Куда?..
– Здесь все черным по белому, матушка, глазыньки-то разуй, – сердито бросила Машка, взяла лампу и ближе поднесла к трясущемуся в руках Кати листку бумаги. – Адресок тут прописан ургинский! Туда и покатишь! И чем живей, тем лучше! Шкуру свою спасешь! – Она поставила лампу на брезентовый пол палатки. – Одевайся!
Машка кидала ей ее разбросанную по палатке одежду – платье с кружевами, теплую кофту с подставленными ватными плечиками, исподнюю рубаху, панталоны, пояс, чулки – белые, ажурные, облизнулась Машка, ну да, от мадам Чен, она-то у нее тоже в свое время исподнее покупала, – беличью шубку, которой Катя укрывалась от холода, и Катя все это, все вороха одежд, ловила руками, прижимала к себе, беспомощно оглядывалась на стены палатки, будто оттуда на нее уже наставлены оружейные дула, – и одевалась, одевалась судорожно, боязливо, быстро, как одеваются солдаты по тревоге, стараясь попасть крючком в петельку, пуговицу скорее застегнуть…
– Ботинки шнуруй! – крикнула Машка повелительно. – Или я тебе буду шнуровать?!
Катя вскинула испуганное лицо.
– Это не ботинки, а сапожки… Они без шнурков…
– Тем лучше! Ну, готова?! Давай, скачи в Ургу… Не вздумай возвращаться! – Она поморщилась, будто хотела заплакать. Резко растерла лицо ладонью. Шумно выдохнула. – Здесь таковское будет… Каша здесь будет, смертоубийство! Унгерн со своими будет драться до последнего, отбиваться, я знаю… Но уже много народу отвалилось от него. Слишком много крови он, вурдалак, из людей высосал, не рассчитал. Поэтому… не поворачивай назад! Уходя, никогда не возвращайся! Это закон! Ну ступай, ступай, пошевеливайся…
– А мальчик?.. Что будет с мальчиком?.. С Великим Князем?..
– Не твоего ума это дело, Катя… Ты его не рожала…
– Маша, я возьму мальчика с собой!.. Дай мне это сделать… пожалуйста…
– Ты полоумная, что ли?! Шевелись!
Она вела, толкала Катю к выходу из палатки, согнувшись в три погибели, чтобы не задеть головой брезентовый обвисший потолок, и Катя, опять затравленно, как соболенок, оглянувшись, оглядев темное, нищее пространство кочевого маленького дома, сказала тихо:
– Но ведь взять с собой что-то надо… из еды, деньги… У меня денег нет… Я даже не смогу купить хлеба в хлебной лавке в Урге… и подарок этому Харти…
– Вон, о вежливости думаешь! – Машка порылась в кармане юбки, выгребла оттуда несколько огромных мятых купюр. – Бери, это монгольские! Все купишь, что надо!
Катя с изумлением уставилась на Машку.
– Откуда такие… большие деньги?.. Тебе… Унгерн дает?..
– Ах, ну перестань пытать меня, – Машка отвернула голову, как отворачивает ее попугай в клетке, когда ему предлагают заплесневелое зерно. – Это не твое дело! Есть у меня деньги! Дают – бери! А бьют… беги, конечно…
Она не могла сказать ей, что эти деньги ей дает Иуда. За шпионство. За предательство. За работу. За ежечасный страх раскрытия и расстрела.
Она не могла сказать ей, что по ночам – и это всегда внезапно, она не знает, когда это произойдет в следующий раз – к ней в юрту приходит человек в маске, властно и грубо овладевает ею, бьет ее плетью, терзает, связывает, взнуздав, как коня, продев ей в зубы ремень конской сбруи, и, насытившись ею, напоследок ударив ее по щеке, как последнюю дрянь, уходит, развязав ей руки и ноги, и она после его ухода под подушкой находит купюры, много купюр, и они странно, сладко пахнут медом, и липкие, будто бы деньги пчеловода, – а ведь ближайшие пасеки отсюда далеко, у лесистых предгорий горы Богдо-ул.
Ей платят двое. Одного она знает; другого – нет. Ее работа тяжела. Катька, чистая дура, и ведать не ведает… У всякой бабы – своя жизнь. Свои слезы.
– Спасибо. – Катя попыталась положить деньги во внутренний карман беличьей шубки, но Машка, огрызнувшись, каркнув, как ворона, схватила деньги, грубо, больно затолкала Кате за пазуху, под лифчик:
– Дура! Вот сюда! Чтобы не обчистили тебя так скоро! В Урге, знаешь, – щас воришки одни, все беспризорниками кишит! Так и норовят где-нибудь что-нибудь слямзить…
Они выскочили из палатки. Морозный воздух опахнул их лица. Машка плотней запахнула старую кофтенку с блестящей серебряной нитью. Ах, кабаре, ах, блаженные мясные, блинные, кофейные запахи «РЕСТОРАЦIИ»… Девок, должно, давно всех поубивали… Перестреляли, как зайцев на осенней охоте… Кто погиб под клиентом, кто – не понравился баронским бойцам… Кого к стенке красные поставили за все хорошее… Женщина – орудие в руках мужчины. Шпионский заработок – верное женское дело. Глашка, ведь и ты шпионила! Иринка, а может быть, и ты!.. Где вы теперь, девочки, куколки нарумяненные, пташки залетные?!.. На черта им вся эта Азия… эта страшная Монголия… А чем красная Сибирь лучше?!.. Там тебя в клочья изорвут на клопиных матрацах красные командиры и комиссары, а потом – как Унгерн Лизу Ружанскую – и солдатам потешиться отдадут… Хочешь такой смерти, Машка?!.. Мало видывала смертей – своей отпробовать захотелось…
– Вон твой конь. Тебя узнал. Ах, зверюга, животина!.. заржал, хозяйку почуял…
Это был не Гнедой. Катин Гнедой провалился во время, растворился впотьмах там, в Урге. Это был тот конь, которого в поводу привел тогда, в тот день захвата Урги, на храмовую площадь лама Доржи. Катя звала его – Чалый, по масти, а то и просто – Зверик. Она подошла к нему, погладила морду.
Звезды совершали огромные круги над спящим лагерем. Все затаилось. Мир спал. Мир ждал. Сияющие далекие миры водили хоровод вокруг небесного Золотого Кола, Полярной звезды, над бедным и нищим, несчастным земным миром, погрязшим в крови и распрях, не знающего, как раз и навсегда прекратить ужас братоубийственной бойни. Может, Иоанн Богослов прав, и нужна одна-единственная, страшная Последняя Бойня, а потом – великая тишина, чтобы все наконец прекратилось и настало, при восходе солнца, светлое Тысячелетнее Царство праведных, золотой век, по коему так вечно плачут люди?