Юрий Слезкин - Брусилов
Вдруг слышу из баньки плач — тоненько так, Пашка меня в бок: «Это Мишутка плачет». — «Слышу, молчи уж…» До того заскучал, — пропадай все пропадом, хочу семейство свое видеть. Совсем уж собрался вставать, идти к баньке, смотрю — Долба тут как тут. «Ну, дело сделано, — шепчет, — будет потеха! Зевать не станешь, — целуйся с женой — никаких!» Присел рядом, дышит жарко, видно, устал. «Да что сделано?» — спрашивает Безуглов. «А ты смотри — увидишь». И вот видим через мало времени — будто светает за домом. Чудно так — всполыхнет и погаснет, а потом враз все дерева в саду как зальются кровью, как зашуршат листьями, а над ними грачиный грай — без обману — пожар. Сторож от баньки бежать, скликает народ, собаки выть, гости с хозяином к дому. «Ну, теперь без помех — ломай замок!» — кричит Долба — и к баньке. Помучились над проклятым! Дверь настежь, детей на руки, — давай бежать. Ног не слышу под собой, а набат гудит. Вся станица взмурашилась. С байды окликают: «Свои?» — «Свои! — кричит Жора веселым голосом. — Принимай Ожередовых отростков, подымай парус, — как раз низовкой нас в Мариуполь сдует. Эх, море! Стелись под нами счастливой дорожкой! Прощевайте, берега родимые!» Тут я снова себя нашел. Подхожу к Долбе. «Ты поджег?» — спрашиваю его. «А я!» — отвечает весело Долба. «Давай же я тебя поцелую», — говорю я. «А что же, поцелуемся!» — откликается Жора.
Мы крест-накрест обнялись. Поцеловались. «На общую судьбу обрекаемся», — говорю я. «На веки нерушимо!» — отвечает Долба. И все как есть — и Смола, и Безуглов, и Пищула, и Стромоус — закрепили: «Быть нам одной ватагой навеки нерушимо!»
VI
— Пришли в Мариуполь, аселедку продали, рыбалим где ни придется, а задерживаться подолгу — не задерживались: могли опознать. На Керчь посунулись к августу. По керченскому побережью в летнее время почти что и рыбы нет — так, барабулька Да тюлька. Осенью зато самый лов аселедок, да вот еще камса агромадными косяками. Дельфины камсу любят. Оторвут полкосяка, гонят в открытое море, в два дня все сожрут. Так и видать — плещут стаей дельфины, — ну, значит, лови камсу.
Порешили мы здесь стоянку сделать, к берегу притулились. Места дальние, к осенней путине сюда со всех концов рыбак шел, всякого племени — и астраханцы, и хохол, и кацап, и турок, и татарин, разбери там, не то что у казаков. Получи в управлении рыболовством бумажку на право улова, уплати что следовает, занимай на косе свободное место, рыбаль. И паспорта не спрашивали — с начальством только поладь — рыбкой там или бумажкой покрупней. Приедет урядник, инспектор, спросит: «Все в порядке у вас?» — «Все в порядке, ваше благородие!» А у него уже мешок готов для рыбки. Отбери хорошенькую — вся недолга.
Слепили на косе из глины и камыша халупу, разобрали сети, хозяйствуем. Очень нам моя семейство сгодилось. Жена моя Настя — женщина спроворная, на всю артель стряпала, бельишко стирала, сети чинила — мы ее в долю приняли. А пацаны мои, которые постарше, сети разбирают, крючки точат, смазывают, с поручением бегают. Хорошо повели дело — заработали. Даже многие завидовать нам стали, которые в одиночку рыбалили. «Не родня?» — спрашивают. «Не родня», — отвечаем. «А дружно как…» Языком поцыкают, покачают головой, отойдут. «Вы что же, не верите нам?» — кричит им Долба. «Це-це! Разве так бывает, — ответит кто из них, — чтобы деньги поровну делить — не ругаться? Воры так только живут». И сторонятся. Чудак народ! А то иной раз со мной заведут разговор. «Твоя баба?» — на Настю кивают. «Моя». — «Ай, ай, красивая баба!» — «Ничего…» — «А дети твои?» — «Мои». — «Все твои?» — «Все мои…» — «Це-це, счастливый какой! Хорошие дети». — «Пожаловаться не могу — хорошие дети». Посидят, подумают, глаза сощурят. «А с товарищами вместе живешь?» — «Вместе». — «Дружно живете?» — «Дружно». — «А не завидуют?» — «На что завидовать-то?» — «На жену». Да ну вас к чертовой бабушке! До кулачек доходило!.. «Вы, — кричат, — самые сподручные места забираете! Вы, — кричат, — без веры живете с одной женой, вам шайтан помогает». Очень у нашего народа в правду веры мало, друг дружку стравливают. А тем пользоваются продажные шкуры. «Вы, — кричат, — с казацкой стороны, а казаки с кобылами живут, по маковку в братниной крови ходят!» Ну что ты на это скажешь? На той стороне нас казаки хохлами задражнивали, на этой казаками ругают. А выходит, — никому нет своего права. Дошла, конечно, до начальства. Приехало, обошло косу, сурьезное. К нам в халупу заглянуло. «Что это на вас жалобы поступают? Неправильно живете?» — спрашивает. «Как же неправильно, ваше высокоблагородие? Разрешение получили, места чужого не занимали — на свободное сели, рыбку ловим, рыбку продаем по-честному…» — «Артелью?» — «Артелью». — «А почему не каждый на особицу?» — «И рады бы — средств нет. Соскребли, что было, — купили сообща посуду». — «И поровну делитесь?» — «Да как по работе, — мнемся мы, не знаем, что ответить, — иной раз поровну выйдет, иной раз…» — «Нельзя поровну! — кричит начальство. — Все только перед Богом равны, а не перед законом! Каждому свое! Вы тут набезобразничаете, а нам что же — артель привлекать? Артель судить? Каждый за себя, один Бог за всех! Помнить нужно! Помнить нужно!» Даже ногой притопнуло начальство. «А вы не молокане еще, чего доброго?» — «Никак нет». — «Православные?» — «Православные». — «Ну, перекреститесь». Мы перекрестились. «Хорошо, — говорит, — на этот раз прощаю». Фуражку даже сняло начальство, стерло пот, присело отдохнуть — значит, уважение нам оказывает. Пашку моего подзывает, по голове оглаживает. И так уж в разговоре будто бы спрашивает: «А из каких вы, братцы, мест сами будете?» Тут Жора Долба вступился — зубы заговорил. «И паспорта в порядке?» — «Все как есть в исправности», — отвечает начальству урядник — ему уже в свое время дадено было по положению… Конечно, и начальству поднесли. Разделались. Только с той поры стал к нам все чаще урядник наведываться. То будто бы за рыбкой, то так с добрыми людьми побалагурить. Нам-то недосуг — промышляем. Ну, он при детях моих с Настей разговор. «Повадился черт окаянный, — говорит мне жена, — обо всем расспрашивает… Ты его убери с глаз моих, а то не стерплю, обижу». А мне-то и вовсе не с руки с полицейским человеком свару затевать — он, как захочет, так и вывернет: захочет — на воле человеку жить, захочет — за решеткой сидеть, — весь тебе закон на двух ногах. «Ты уж, Настя, — говорю, — не бушуй, человек он нужный, пусть себе болтает». — «Да кабы он языком только трепал, — отвечает Настя, — а то с руками лезет». Меня смех разобрал. «Ну, — говорю, — за этим я спокоен! Тебя не затронешь! По себе помню! Женихался — цельные дни спина болела». — «И еще поболит! — отвечает, смеясь, жена, да как хватит промеж лопаток. — Вот тебе гостинец!» Хороша была в ту пору Настя. Лицо круглое, белое, — загар к ней не приставал. Она у казачек научилась сметаной с мелом мазаться. Бровь густая, глаз веселый, грудь парусом, в кости широка — как тополь. Все шутить с ней не уставал. Рыбаки и то смеялись: «У тебя жена, что баркас грузовой, — николи порожней не ходит». А вышла история. Повертались в какой-то вечер на берег, вижу — бегает урядник у самой воды, ругается, по воде уряднихова фуражка плавает. Она у него белая была, форменная. У халупы Настя стоит, смеется, лицо красное. «Ну, — подмаргиваю рыбакам своим, — натрепала, видно, Настя урядника. Как бы чего там не нашкодил теперь». Сам рыбу в корзины убираю — не спешу. Настя нас завидела, кричит: «Поглядите на этого трясогузку! Рыбки, вишь, ему захотелось! Рыбки жирненькой охота! А ну-ка, за шапкой! Полови!» Товарищи смеются. Один только Жора Долба сурьезный. Прыг из каюка прямо в воду — бежит бродяком к уряднику. Мы и не опомнились — подбежал к нему, хвать его у загривка за китель, потянул на глубь, где фуражка плавала, — головой в Воду. «Будешь, сучья душа, по чужим халупам шляться? — кричит. — Будешь к бабам чужим лезть?..» Так взлютовал — насилу оторвали. Урядник весь мокрый, трусится — бежит на гору, издали кулаками машет. «Это вам даром не пройдет!» А тут вдруг на Долбу Настя припустилась. Николи такой злой не видал. «Ты что же это, — кричит на Жору, — проклятая душа, в чужие дела встреваешь? Тебя тут кто звал? Ты думаешь, атаман, так и мне указ? Тьфу на тебя! Глаза мои не глядели бы на вора! Ишь ты — нашел кого учить! Я тебя самого в котле утоплю!» И ко мне: «Хорош тоже! Нашел друга! В погибель нас заведет! Ирод проклятый! Сейчас от него отделяйся, а то сама от тебя уйду!» Каких слов только не высыпала. Жора Долба молчит — посмирел. Отошел в сторону, зубы оскалил. «Смотри, пожалуйста, — кричит Настя, — кобели шелудивые погрызлись! Я вам не сучка далась! Так и знайте. Меня зубами не отвоюешь. Шиш тебе под нос будет! Сама за себя постою. Геройство твое, что от клопа, — вонь. Противно!»
Тут вышел со своим словом Стромоус Никита. Он всех нас был Старее. Говорить не любил. Люльку раскрутит, дудит себе в усы. На этот раз не стерпел. «Ты, баба, помолчи, — сказал он Насте, — спасибо, что с собой возим. Я говорил — нечего бабу в море брать. Море бабу не любит. Ну, сделали Ожередову Ивану уважение — рыбак хороший. И, значит, нужно терпеть. Я так думаю — складывайте, ребята, снасти, бегим с этого места в Черные воды — здесь нам больше житья не будет». Мы так и сделали. Стромоуса послушались, в ту же ночь сети сломали, вышли без огня проливом в большое море…