Владимир Афиногенов - Белые лодьи
В жертвенных кострах горели тела казнённых, и Кузьма расширенными глазами смотрел на вздымающийся к небу огонь, испытывая некоторое оцепенение. Деларам, стоящая рядом, держала своего суженого за руку и молчала, видимо догадываясь, что творится сейчас в душе его, избежавшего подобной участи.
Потом, будто очнувшись, Кузьма прижал к груди печенежскую деву и, подняв на руки, понёс к теремному двору, куда удалились уже со своими жёнами и детьми князья киевские.
Солнце совсем скрылось за низинный берег Днепра, лишь грязно-серые облака с багровыми понизу полосами тихо застыли над земными далями, словно вобрали в себя их вечный покой и святую мудрость.
Провели на убой и двух волов. Жрец Чернодлав, облачённый в белые одежды, собственноручно забил животных (кровь густо забрызгала его длинную рубаху) и указал жезлом на тот огонь, на котором они должны быть сожжены. Затем снял с себя рубаху и тоже бросил в костёр. Она сгорала в пламени, а отблески падали на голую волосатую грудь колдованца и его жилистую шею.
У одного скомороха он попросил бубен и начал колотить в него, медленно заходясь в танце. Мамун с любопытством наблюдал за древлянским жрецом и находил в его действиях то, что не вписывалось в общие правила священнодействия, принятые на киевском капище. Он, Мамун, никогда не стал бы сам умерщвлять жертвенных животных, даже петухов резали специально выделенные для этого люди, и этот непонятный танец с бубном… «Да, наверное, так положено у них, в лесах… — подумал Мамун. — Поглядим, что дальше будет…»
А тут и скурры поддержали Чернодлава — и пошла потеха: тоже скинули свои шутовские наряды и, оставшись по пояс голыми, стали орать и делать телами непристойные движения, а какой-то выхватил из костра горящую головешку и начал тыкать ею в морды смердов и ремесленников. Хохотал при этом и кричал неистово:
На праздник пришли… живоглоты… Вот вам праздник! Огнём подавитесь!
Люди шарахались от полоумного скомороха, но потом его изловили и сильно отдубасили.
Тут и древлянский жрец перестал стучать в бубен и кривляться, сел, поджав под себя ноги, и застыл, словно изваяние.
Темнота опустилась на Киев, и народ начал расходиться по домам. Ушли и скоморохи, забрав с собою окровавленного товарища.
Грозный Перун после столь обильного жертвоприношения подобрел: уже не блестели жадным огнём его жемчужные глаза и золотые усы не дёргались в свете костров; на его голую серебряную макушку луна размером в четверть проливала бледные лучи свои, и застывший идол походил сейчас обликом на статую Будды, которую приходилось видеть киевским рузариям и Чернодлаву, тоже посетившему с купеческим караваном восточные страны. От местных мудрецов он услышал много интересного, но и сам знал от диких шаманов то, чего не ведали славянские кумирне-служители.
Мамун снова о большим интересом уставился на застывшую, словно орёл на круче, фигуру Чернодлава и ждал, что скажет или что сделает далее этот странный колдованц, похожий скорее на печенега или угра, нежели на руса.
Жрец Перуна был по натуре человеком доверчивым, но высокая служба на капище главного языческого бога сделала его гордым; он занёсся круто и поэтому обижался на киевских архонтов, особенно на Дира, которые, как казалось Мамуну, не оказывали ему подобающего внимания. Хитрый Чернодлав, проведя с ним несколько дней и ночей, понял это. А древлянскому жрецу сразу не пришёлся по сердцу Аскольд, мудрый и дальновидный политик; а известно, что два катящихся камня, столкнувшись, отскакивают друг от друга, высекая искры… Другое дело Ратибор. Тот тоже сильный муж, но что-то такое таилось в душе старейшины древлян, что иногда делало его покладистым… Вот почему Чернодлаву до сих пор удавалось с ним ладить, хотя ненавидел его смертельно за недоверие и насмешки.
А Мамун и внешность-то имел подходящую для своего характера — полный, с лицом бабьим и рыхлым. И он вздрогнул, когда вдруг из уст Чернодлава вырвались непонятные слова, которые произнёс древлянин, не поднимая головы и не открывая глаз:
— Возбуждённые, поднимаемся на ветрах, как на конях, а вы, смертные, можете видеть лишь наши тела. Это мы, вкушающие небо, реющие в нём, как птицы, мы, великие, в лунные четверти посещаем превосходную гору…
Мамун невольно посмотрел наверх и увидел луну в своей четверти. «О чём бормочет этот житель тёмных лесов?! Что означают сии слова, отдающие страхом?…»
Чернодлав, будто догадавшись, о чём сейчас подумал Полянский жрец, открыл глаза и остро впился взглядом в его лицо. И Мамун почувствовал, как этот пронзительный взгляд властно действует на всё его существо и как заметно слабеет воля. Но служитель Перуна не в силах был отвести и своего взгляда от горящих глаз древлянина, в которых плясали огненные блики от костровых горящих поленьев.
— Хочешь, Мамун, полетим вместе?… Я покажу тебе горную вершину, с которой можно достать солнце, где в дни смены луны в этой горной округе слышатся звуки бубнов, раковин, свирелей, где парят мудрецы на диковинных птицах… Эта гора зовётся Меру. А сейчас как раз смена луны, её четверть… Слышишь, Мамун?…
— Слышу, но уразуметь не могу… Разве можно достать Ярило?! Очнись, человек дрёмного леса! Если не хочешь, чтоб тебя, как ведьмака, проткнули осиновым колом… Летают только души умерших, а мы живые…
— Верно, но мы не такие, как все… Мы — служители богов. И даже князьям далеко до наших помыслов и устремлений… А ты ещё не познал это и лучшего не изведал. Ты только кланялся своим архонтам, а они унижали тебя, особенно тот, с тёмными волосами, Дир.
— Да, Чернодлав, Дир ненавидит меня…
— Вот видишь… Князья киевские, как и наш старейшина Ратибор, бесспорно великие, но они земные люди, мы же можем обретать бессмертие, только нужно захотеть… Понимаешь, захотеть! Решайся, Мамун, идём, я покажу, что нужно сделать, чтоб души наши вылетели из тела и понеслись в страну Верхнего мира… Вон туда, где скопление звёзд, которые мы называем Власожельцами. А как только Власожельцы да Кола в зарю войдут, а Лось головою станет на восток[133], наши души вернутся и войдут в наши тела…
Взгляд Чернодлава всё больше и больше завораживает киевского жреца, и уже не было сил отказаться от его заманчивого предложения… И Мамун согласился.
Потом он строго-настрого наказал костровым следить за огнём, проверил запасы на ночь дров и угля и с Чернодлавом отправился по Боричеву узвозу вниз, к Днепру, потому как древлянин заявил, что им нужно укрыться в таком месте, где бы их никто не сыскал. Когда такое место нашли, в пещерке, под крутым речным берегом, Чернодлав попросил подождать и тут же исчез.
Всякое могло помыслиться Мамуну, например, что Чернодлав собирается устроить ему подвох, после которого сможет занять место на капище Перуна, а то и вовсе умертвить киевского кумирнеслужителя… Но, как уже говорилось, Мамун был доверчив, и такое на ум ему не приходило. А потом ведь действительно ничего подобного древлянский жрец делать не собирался, он имел намерение совсем иное…
Наконец-то появился запыхавшийся Чернодлав, держа в руках три шеста, шерстяной войлок и медный сосуд на четырёх ножках, больше напоминающий жаровню. За плечами древлянина болтался туго набитый мешок. Чернодлав тут же обратился к Мамуну:
Иди найди несколько камней и обмой их в реке. Потом насобирай сухих дров и возвращайся.
Сам он воткнул в песчаное дно пещеры три шеста, наклонил один к другому, завязал наверху и натянул на них войлок.
Получился шалаш. Посреди него древлянин установил медный сосуд, взял мешок, запустил в него руку, вытащил её, разжал ладонь и с удовлетворением потянул носом. На ней горкой лежали семена конопли…
В проёме пещеры, освещённом лишь бледной ущербной луной, возник Мамун. Он высыпал возле шалаша дрова и камни.
— Вот и хорошо, — сказал Чернодлав. — Я сейчас разведу в шалаше огонь, раскалю медный сосуд с камнями, а потом позову тебя. Ты подлезешь под войлок, и мы начнём париться…
— Зачем париться? — наивно спросил киевский жрец.
— Узнаешь…
Древлянин бросил камни в сосуд, разжёг огонь и, когда они раскалились, высыпал на них горсть конопляных семян… Кверху с шипением рванулся пар, в шалаше сразу же стало так жарко, как в хорошей византийской терме.
Чернодлав снял с себя одежды и, оставшись в чем мать родила (хотя рожают ли таких бесов земные женщины?!), крикнул Мамуну:
— Залезай!
Служитель Перуна протиснулся внутрь шалаша и, вдохнув запах жжёной конопли, сразу почувствовал головокружение, но не такое, какое случается от переутомления, а как если бы он начал раскачиваться на качелях.
Эти мысли о качелях, которые устраиваются язычниками в праздник Проводов лета, завладели Мамуном, пока он раздевался и усаживался поудобнее возле медного сосуда.