Павел Загребельный - Смерть в Киеве
- Что же нам делать надлежит?
- Завтра поедем в Кричку, уйдем к простому люду киевскому, чтобы рассказать правду про князя Юрия, поедем, как некогда было, от одного больного к другому, может, и через всю землю Киевскую, а там Переяславскую. Нам ли с тобой бояться странствий?
- Я уже и забыл, когда это было. А ты словно бы забыл, что лекарь еси.
- Войтишича же лечил, вспомни.
- Вот уж! Его и палкой не добьешь! Разве таких лечат? А Кричко знает о тебе, Дулеб? Теперь вспоминаю, как приезжали туда по ночам какие-то люди. Думал тогда: к Кричку. Выходит, это к тебе приезжали? Стало быть, Кричко должен знать больше, чем я?
- Живет в ином мире, нежели мы с тобою, нежели князья и бояре. Мы очутились посредине. Не присоединились ни к одним, ни к другим, а отошли от всех туда...
- Знаю. Туда, где бьют больше всего. С двух сторон бьют, а ты лишь успевай подставлять спину.
- Боишься?
- Вот уж! Когда ты видел, чтобы Иваница боялся? Заплесневел в безделии, вот! Если бы ты сказал мне раньше, я облетел бы уж весь Киев, поставил бы перед тобой всех благосклонных к Долгорукому, а врагов и сам знаешь.
Дулеб положил ему руку на плечо:
- Отныне мы снова братья, как и раньше.
- Вот уж! - довольным голосом пробормотал Иваница и смачно зевнул, потому что любил поспать, как все те, кто дорожит своим телом и прислушивается к малейшим его капризам.
Должен был бы спать в Киеве сторожко, в ожидании какого-то чуда, которым бредил еще в суздальской темнице, но проспал и в эту ночь, быть может, все на свете, ибо не слышал, как уже перед рассветом кто-то беззвучно приоткрыл дверь, промелькнул по их жилью, тотчас же отыскав место, где спит Дулеб, остановился над лекарем, затаив дыхание, словно бы пришел лишь для того, чтобы полюбоваться этим спящим человеком, его спокойствием и мудрой красотой, которая ощущалась даже в предрассветных сумерках, даже у спящего, когда в человеке должно было бы угасать все человеческое, ибо сон сравнивает нас с другими живыми существами, мы утрачиваем над ними преимущество и превосходство.
Дулеб тотчас же проснулся. У него еще были закрыты глаза, однако он уже не спал, уже знал, что кто-то рядом с ним стоит, более того: знал, что не убийца, не враг, а дружеское существо рядом, потому что так почтительно никто другой не может держаться.
- Кто? - спросил он тихо, дабы не испугать пришельца и дабы стряхнуть с себя остатки сна.
- Я, - раздался в ответ девичий голос.
Дулеб порывисто сел на постели, протер глаза. В сумерках белел нежный мех, он словно бы висел в воздухе, плавал, потому что лицо девушки и ее ноги сливались с темнотой повалуши, вместе с мехом плавал в тишине также голос девушки, голос Дулебу знакомый, хотя слышал он его раз или два, слышал давно и не запомнил, зачем ему запоминать?
- Ойка? - догадался он сразу же, удивляясь самому себе, что узнал девушку так легко и словно бы даже ждал ее появления.
- Я, - опять ответила девушка.
- Ищешь Иваницу?
- Тебя.
Снова Дулеб удивился. Но тотчас же вспомнил, что он ведь лекарь.
- Кому-нибудь плохо? Войтишичу? Или, может, отцу твоему?
- Да нет. Что им станется?
- Тогда что же? Хочешь, чтобы разбудил Иваницу?
- Не нужно. Я к тебе.
- Послушай, да ведь сейчас же поздняя ночь!
- А мне все едино. Я привыкла не спать по ночам. Они гоняются за мною как раз по ночам. Чтобы не поддаться, надобно не спать.
- Кто же за тобой гоняется?
- Все едино кто. Все. Кто увидит, тот и гоняется.
- Я видел тебя когда-то. Но ведь не гонялся?
- Не ты - твой Иваница.
- Иваница думал про тебя. В Суздале, всюду.
- А-а, все думают. Знаю, про что они думают. А я пришла к тебе.
- С чем же? Помочь тебе в чем-нибудь?
- Про Кузьму расскажи, про брата. Нашел его?
- Нашел и говорил с ним. Не очень приятен разговор был, потому что Кузьма твой груб вельми, а может, просто остер. Видно, жизнь у него была несладкой. Но честный и открытый. Да ты сядь. Вот там стульчик, а там скамья.
- Пустое. Говори.
- Тогда я встану. Выйдем. Потому - негоже, когда перед тобой стоит девушка. Это ты спровадила нас в Суздаль? Не говори, я и так знаю. Но зачем ты это сделала тогда? Думал я, кто-то другой за тобой тогда стоял, а теперь они выпытывают: кто и когда? Не хотели, стало быть, чтобы я в Суздаль попал. Потому что узнал о многом, что не выгодно для игумена и Войтишича. Ты знала все?
Она молчала.
- Почему молчишь? Мне можешь говорить все открыто. Я не принадлежу к твоим врагам. И Кузьме тоже не враг, как видишь.
- Они снарядили сегодня ночью гонца, - внезапно сказала она.
- Гонца? Куда? Какого?
- К князю Изяславу. Про тебя и про этого... Ростислава, сына Долгорукого.
- Ну, - Дулеб прошелся сюда и туда, не смог сдержать дрожь, все делалось даже быстрее, чем он думал, - как же ты узнала?
- Узнала. Умею. - Она помолчала, потом добавила с вызовом: - И хочу. Для тебя.
Он подошел к девушке, взял ее за руку. Рука была маленькая, теплая, мягкая, будто ночная птичка.
- Дозволь поцелую тебе руку, девушка? - сказал он и, не дожидаясь ее согласия, прикоснулся губами к мягкой, чистой коже.
- Княгиням привык руки целовать? - засмеялась она.
- Княгиням? - он взглянул на нее удивленно. - Откуда знаешь, кому целовал руки?
- Догадываюсь! - с вызовом промолвила она, и вызов этот направлен был словно бы и не Дулебу, а куда-то в пространство, кому-то невидимому и неведомому, потому что смотрела Ойка не на самого Дулеба, а через его плечо, назад, смотрела так неотрывно и с такой дерзостью, что лекарь тоже не удержался, оглянулся.
Позади них у дверей белела сонная фигура Иваницы. Белела оцепенело, неподвижно и безмолвно, не слышно было даже излюбленного "Вот уж!", которое вырывалось у него всегда почти бессознательно.
- Спасибо тебе, - сказал Ойке Дулеб. - Может, тебя проводить? Иваница мог бы это сделать...
- Не надо. Сама.
Она промелькнула мимо Иваницы белым видением, а он стоял и не мог пошевельнуться. Дулеб подошел к нему, взял за плечи, легко повернул, повел его в повалушу.
- Доспать тебе нужно, Иваница, ночь еще не закончилась.
Парень не вырывался, дал уложить себя в постель, лежал тихо, словно бы и впрямь готовился досматривать сны, в которых каждую ночь приходила к нему Ойка, но был уже не в силах прикидываться равнодушным, спокойным, вскочил с постели, подбежал к Дулебу.
- Ты видел, она босая!
- Не заметил, - растерянно промолвил лекарь.
- А на дворе снег и мороз.
- Как-то не заметил.
- Босая! - воскликнул Иваница. - Как же ты смотрел?
Они метнулись в сени, выскочили во двор. Ойки не было. И следов не сыскать. Снег затоптанный, замерзший.
- Я догоню ее, - сказал Иваница.
- Посмотри на себя. Сам бос и гол. Опомнись. Ее уже и след простыл. Ты ведь знаешь, какая она неуловимая.
Дулеб с трудом затянул Иваницу назад в помещение, усадил на ложе.
- Успокойся. Она придет к нам еще.
- К тебе.
- Говорю: к нам.
- А я говорю, к тебе. И не уговаривай меня, я все слыхал.
- Подслушивал?
- Спал как убитый. А потом она приснилась мне и позвала к себе. Я вскочил и побежал. Застал вас вдвоем. Слыхал, что она говорила. Пришла к тебе.
- Сегодня - да. Потому что хотела услышать о Кузьме и сказать о гонце. Считала, что лучше всего первому сказать об этом мне. А завтра придет к нам обоим. К тебе, хотел я сказать.
- Вот уж! Ко мне больше не придет.
На сон не осталось ни времени, ни охоты. Иваница оделся, пошел посмотреть на коней. Дулеб зажег свечу, сел к своим пергаменам и (подобное случилось с ним впервые) ничего не мог вписать.
Пока Дулеб сидел над чистым пергаменом, Иваница примостился на краешке желоба между конями - как-то не хотелось уходить отсюда. Сорока над дверью, чтобы отгонять от коней нечистую силу, сухое сено, тепло, острый запах конского пота, успокаивающее похрупывание коней - все это могло бы заменить ему недоспанную ночь, успокоить, наполнить сердце привычной мягкостью, однако на этот раз ничто не помогло. В сердце Иваницы впервые проснулся зверь несогласия, впервые пробудилась в нем неприязнь к Дулебу. Ибо пока считал, что оба они одинаково страдали в суздальском порубе за какую-то неуловимую и непостижимую справедливость, все словно было в порядке. А теперь получалось, что только Дулеб сидел в порубе ради высшей цели, а уж он, Иваница, был там не его товарищем, а бросили его туда словно барана, или поросенка, или просто какую-то мертвую вещь, а не живого человека, потому что сидел и ничего не ведал, ни о чем не догадывался. С ним обращались - хуже не придумаешь: пренебрегали в нем человека! Что там высшие цели, святые намерения, державные замыслы о добре, воле, власти и единстве людском, когда при этом презирают человека? Он готов был отдать себя всего, но ведь не так, как получилось, не безмолвным орудием, а человеком, в котором было бы сохранено и должным образом оценено все людское.