Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
– На што мне Гилянь? – говорила она Остерману. – Да и далеки эти земли, солдаты в тех краях избалуются, чай. Пущай уж Надир забирает их обратно под свою руку…
Остерман Востока не знал и боялся его. Гилянские провинции – что ведал он о них? Жарко там, дух гнилой, клопы и клещи, мрет там много народу… И он поспешно согласился с царицей:
– Ваше величество, прибыли от тех краев никакой!
– А убытку-то сколько? – спросила Анна.
– Очень много. Но славы – мало…
– Вот видишь, Андрей Иваныч, – обрадовалась Анна. – Так на што мне эта Гилянь? Эва, у меня и своих земель не счесть… Говорят, это Волынский втравил Петра в походы персицкие… у-у-у, проклятый!
Помилование Волынскому она еще не подписала. Но зато не уступала Бирену и головы графа Ягужинского. Бирен ходил эти дни, как помешанный, твердя императрице неустанно:
– Анхен! Русские должны знать, что я умею любить, но я умею и мстить… Неужели можно простить дерзость Ягужинского ко мне?
Анна Иоанновна выла в голос – как бабы на базаре:
– Тебе Ягужинского отдай с головой, а где мне взять ишо такого слугу? Ведь он прокурор имперский, за меня от скорпионов верховных был в железа вкован…
Бирен решил добиться своего. И для этого у него козырь был верный: он знал, как сильно Остерман ненавидит Ягужинского.
– Вот вы, – сказал он императрице, обозленный, – всегда верите Остерману! Спросите у него. Так ли уж необходим для славы вашей этот разбойник Ягужинский?
Он был уверен: Остерман так и схватится за топор, сообща они разложат на плахе шумливого Пашку. В покои императрицы был срочно зван Остерман (опять… умирающий). Поверх вороха одеял лежали его восковые пальцы.
– Ягужинский… необходим, – заверил Анну вице-канцлер.
Бирен опешил. Вот этого он никак не ожидал.
Напряжение ума. Интриги. Конъюнктуры. «Уступить нельзя, – быстро соображал вице-канцлер. – Сегодня голова Ягужинского, а завтра этот кобель потребует у Анны моей головы… моей! Головы мудрого Остермана!..»
– Ах ты шарлатан! – заорал на него Бирен, опомнясь. – Долго ли ты еще будешь дурачить меня и ея величество? Тебе давно уже никто не верит. Сними свой козырек и покажи свои бесстыжие глаза.
Остерман не двинулся в коляске. Но по щекам его, серым и впалым, вдруг градом хлынули слезы.
– Оставь Андрей Иваныча… не мучай его, – заплакала и Анна Иоанновна. – Чего ты хочешь от нас?
– Я уже ничего не желаю в этом подлом мире! – воскликнул граф Бирен. – Но пусть этот человек только посмеет взглянуть на меня…
– Что ж, – тихо ответил Остерман, улыбнувшись. – Я могу поднять козырек. Но вид моих глаз вряд ли будет приятен вашему величеству и… вашему сиятельству, господин Бирен!
И козырек он сдернул. Вот оно – лицо трупа (натертое фигами). Глаза, заплывшие гноем, бестрепетно взирали на графа Бирена.
– Закрой, – велела Анна Иоанновна в отвращении.
– Ягужинский, повторяю, необходим, как генерал-прокурор империи. (Удар ладоней по ободам колес, Остерман ловко подъехал к Анне.) А почему бы, – спросил вкрадчиво, – не послать Ягужинского послом в Берлин?
Спросил и весь напрягся: никто (ни Анна, ни Бирен), никто из этих балбесов не догадается, что задумал великий Остерман.
– Но при королевусе прусском, – опешила Анна Иоанновна, туго соображая, – уже есть посол… Михайла Бестужев-Рюмин!
– Его – в Стокгольм, – рассудил Остерман.
Анна Иоанновна умоляюще глядела на Бирена.
Бирен грыз ногти. Остерман, усмешку затаив, выжидал.
– Хорошо, – поднялся фаворит. – Я согласен: посылайте его хоть в Китай, но чтобы я не видел более низкой физиономии Ягужинского. Я так не могу жить далее… Или я, или он.
Теперь Анна глядела на Остермана – вопросительно.
– Вот те раз! – сказала, себя по бокам шлепнув. – Договорились, хоть из дому беги… Ягужинского – в Берлин, а кто же тогда в прокурорах империи?
Остерман доплел свою паутину до конца:
– Ягужинский и останется генерал-прокурором!
Тут Бирен не выдержал – расхохотался:
– Ягужинский и там и здесь? И посол? И генерал-прокурор?.. Прав Волынский – плывем каналами дьявола!
– Око Петрово, – отвечал Остерман спокойненько, – из Берлина еще лучше разглядит грехи наши. А королевус прусский…
Но тут влетел Рейнгольд Левенвольде, сияющий:
– Ваше величество, из Петербурга гость…
О, чудо! На пороге, словно влитый в пол, стоял громоздкий истукан. Ботфорты сверкали на нем, лосины поскрипывали, чистенькие. И палашом он салюты учинял, безжалостно и дерзко рассекая воздух…
– Миних! – вскрикнула Анна, рванувшись вперед.
Палаш отринулся к ноге, плашмя прилег к ботфорту.
– Я буду счастлив, – заговорил Миних, сразу идя на штурм, – видеть ваше бесподобное величество в Петербурге! Ладожский канал – это великое произведение вашего царствования! Оно осенит вас в веках, и благодарная Россия, может, упомянет когда-либо и мое великое имя рядом с вашим именем – наивеличайшим!
«Умеет льстить, оставаясь грубым», – заметил Остерман.
– Что ж, – сказал он, – великое царствование государыни нашей имеет право избирать великих героев. Пусть и Миних тоже будет великим… не так ли?
И, презрев всех, выкатился. Бирен дружелюбно хлопнул Миниха по груди и ушиб себе руку. Под кафтаном генерал-аншефа скрывались латы. Миних был непробиваем – ни интригами, ни пулями.
– Ваше величество, – поклонился Бирен, – я оставлю вас. Однако, не уступив мне в Ягужинском, вы уступите мне в Волынском…
Анна Иоанновна, кося глазами, согласилась. Теперь граф Бирен нахваливал себя перед русскими вельможами:
– Я спас Волынского от виселицы… благодарности от него не жду, я поступал как христианин.
Ягужинского скоро из тюрьмы выпустили, велели в Берлин отъехать – послом. Павел Иванович всю ночь перебирал свои бумаги заветные, наутро сгреб их в кучу и нагрянул к Миниху.
– Бурхард Христофорыч, – сказал ему, – небось уведомлен, каково меня сгрызли тут? Так я до тебя… Дело сердечное, до всей России касаемое. А мне его завершить не дадут, потому как ныне упал я шибко. Тебе же оно, дело это, только славы прибавит!
– Славы у меня и без того много, – отвечал Миних, гордясь. – Однако покажи… Я и сам проектами полон. И мост через Балтику перекинуть. И Китай замышляю покорить… Я ведь все могу!
Ягужинский вручил Миниху свои проекты об образовании юношества на Руси при корпусах кадетских, где бы воспитывать дворян воински и граждански… Вздохнул:
– А я в Берлин отбываю, стану там пива разные пробовать. Может, и вернусь жив? А может, и помру… Прощай, аншеф!
* * *Миних был на руку горяч и разумом вспыльчив. Когда еще мост через Балтику построится? Европа-то не ждет: она в надежде взирает на Миниха, и надобно ее поразить. Гуляя как-то с императрицей по саду Головинскому, Миних воткнул с сугроб свою громадную трость, воскликнул – весь вдохновенный:
– Не сойду с места сего, мать моя и благодетельница! Знай же, что Петр Великий говорил, будто только един я скрасил убогие дни его последние. И мечтал великий государь отплыть со мною от пристани в Петербурге и сойти на берег как раз на этом месте… Вот тут, где ныне моя дубина торчит, матушка!
– Что ты ныне желаешь? – спросила Анна, пугаясь.
– Полон я прожектами, мать моя, когда-нибудь лопну от них, как бомба… Саксонцы и баварцы уже переняли от Пруссии корпуса кадетские. Не пора ли и нам почину их следовать? Генерал-фельдцейхмейстерства желаю я такоже, чтобы дело пушечное подъять на Руси! Генерал-фельдмаршальства желаю такоже, дабы горячность моя к битвам не охладела…
Миних съедал по сотне блинов сразу. С маслом, с медом, со сметаной, с икрой. Выпивал аншеф целый анкерок настоек и, расстегнув золотой пояс на тугом животе, угрожал России страшными проектами.
– Версаль, – говорил он, – будет у стен Шлиссельбурга! Это я вам обещаю: сады, каскады, фермы, бабы в сарафанах… Качели! Куда ни глянешь – качели, качели, качели. Все деревни закачаются. Да!.. Имею еще некоторые соображения. Но, дабы не вредить безопасности государства, о них прежде молчу. Но… ждите!
Остерман даже не заметил, как Миних вдруг стал самым близким человеком у царицы. Это опасно. Желая забежать вперед, он тоже приласкал Миниха, советуясь с ним о создании Кабинета, он даже предложил грубияну пост кабинет-министра. Но Миниха на патоке не проведешь. Аншеф сразу раскусил, что главным в Кабинете будет Остерман, а Миниху всегда хотелось быть только первым…
– Я буду первым, – заявил он честно. – В делах военных!
В один из дней пришли в комнату Иоганна Эйхлера молчаливые кузнецы, расковали от цепей флейтиста. Остерман нежился в лучах триумфа, отдыхая от конъюнктур. «Как это удачно! – размышлял он. – Бирен остался в дураках, генерал-прокурор вроде бы и существует, но Пашки-то нету… Пашка в Берлине на пивах сопьется. А кто остался хозяином на Руси? Я, великий Остерман!..»