Павел Загребельный - Евпраксия
– И вы хотели завладеть моими богатствами после неудачи с графиней?
– Ваше величество! Я забочусь не о приумножении богатств! Не могу допустить, чтоб вы покинули наши земли. Ваш дом – Германия! Вы германская императрица!
– Только что вы предлагали мне забыть об этом и стать герцогиней Баварской.
– С вами я стал бы королем Германии.
– Со мной. Попытайтесь стать без меня.
– Это невозможно, ваше величество.
– Увы, ничем не могу вам помочь.
Вельф, пятясь, ушел от нее, но не обиженный, а лишь разочарованный.
Что ж, стоило поблагодарить Вельфа: он ясней ясного открыл ей, что надежд для нее в Каноссе не было. Она нужна только для кого-то, для других, о ней самой никто тут не думал, не заботился, словно в самом деле она стала мертвой, вещью, орудием неодушевленным.
Наконец папа Урбан прибыл в Каноссу. Приехал – вроде и не первосвященник, какой-то вельможный разбойник с большой дороги – perditus latro, – в сверканье железа, в грохоте оружия; ржали боевые кони, хрипло покрикивала на девок личная папская охрана – хмурые норманны. Конский топот заглушал приветственный звон колоколов каносских, они и не радовались, а стонали; папа, епископы, священники, норманны, баварцы Вельфа, воины Матильды, сама графиня – все, кто вышел навстречу, не слышали колоколов, не думали о святости, какая должна бы осенять Урбана.
Железо, железо слышалось и виделось вокруг прежде всего, жестокая твердость железа, его отпугивающее победное сияние в шлемах, панцирях, обнаженных мечах норманнских.
Папа занял свой каносский дворец; у входа встали высокие норманны с обнаженными мечами, которые они по своему обыкновению положили плашмя на плечи, как копья; к святейшему не пускали никого ни в первый, ни во второй день, так что в Каноссе ничего не изменилось, – кто ждал, тот должен был ждать дальше. Папа сидел где-то в своих покоях, упрятался еще надежней, пожалуй, чем в Латеранском дворце в Риме. Ко всему, казалось, равнодушен, никого не стремился увидеть, никого к себе не ждал, просто был, а вот его должны были искать, ждать, стремиться лицезреть, потому как низшие всегда ищут высшего, просят приема, надеются на разговор, идут к нему, жаждут встречи с ним, добиваются его, а он… он стоит высоко-высоко над всеми.
Наконец Евпраксию допустили к Урбану.
Она оделась во все черное, без украшений, лишь буйные волосы выбивались из-под накидки, будто самая большая ее драгоценность; шла ко дворцу впереди своего немногочисленного сопровождения, с ним – до порога, а через порог – одна. Могучие норманны с обнаженными мечами у плеч, расставив ноги, охраняли вход в папский дворец, – живые башни, с каменным, холодным равнодушием они смотрели на тех, кто приближается, заранее зная, кого пропустить дальше, а кого задержать. Сила тупая, безжалостная, послушная. Взгляды норманнов бегло скользнули по нарядам придворных дам, не задержались и на свежем личике Вильтруд, не испорченном еще баронским чванством, а от Евпраксии не отрывались. Равнодушно-омертвело, как будто слинялые глаза норманнов ожили, задвигались растерянно. Гордая и прекрасная северная дева шла прямо на них, дева из наполовину забытых ими саг, сложенных некогда на утраченной родине. Она шла с такой печальной, почти отчаянной торжественностью, что норманны тут же отступили в сторону от дверей, – быть может, покрылись бы румянцем их щеки, не потеряй их загрубелая кожа способность бледнеть или краснеть. Один из норманнов, помоложе, преклонил колено, другие чуть согнулись в неуклюжем поклоне. В свите императрицы возбужденно зашептались – папская стража отдает почести сану их госпожи; сама Евпраксия, конечно, предпочла бы воспринять необычное поведение норманнов как знак внимания к ней самой, не к сану императрицы, а к ней самой, к женщине, совсем молодой женщине! И в этом неожиданном проявлении почтения и восторга она почерпнула хоть немного уверенности для предстоящего разговора с папой. Ведь ничто так не обессиливает женщину, ничто не бросает ее в растерянность, как недостаток внимания к ней. Женщине нужны ласковые слова, заискиванье, ухаживанье, уважение и почет, льстивые речи, пусть даже неискренние иногда, пусть нарочитые, минутные, неуклюжие или пустые. Соломинка для утопающего. Луч света во мраке. Узенький мостик через пропасть безнадежности. Даже Вельф, при всей его неприкрытой жадности и похотливости, все же утешил Евпраксию своим разговором, придал ей, забытой, уверенности. Еще живая! После того разговора Евпраксия вечером долго купалась в ониксовой римской ванне, наслаждалась теплой водой с розовыми лепестками, радовалась на свое тело: проводила ладонями по животу, по бедрам, гладила груди и шею. Кожа шелковистая, теплая, упругая; голубые реки сосудов – токи нежности; прельстительные округлости и ложбинки, ослепительное сверкание наготы – молодая, молодая, молодая!
А днем – снова лишь императрица, существо, лишенное возраста, пола, надежд, положения, отрезанная от живой жизни неискренним уважением, запертая уже и не в Каноссе, а во всем этом западном, латинском мире наговором, сплетнями, пущенными коварным аббатом Бодо на соборе в Констанце.
Пренебречь бы! Ну, что ей бесславие, что ей честь и молва людская, коли собственная совесть чиста! Совесть ее была чистой, душа чистой и тело – чистым. Вот бы сесть на коня, помчаться бы в Киев. Без ничего и без никого. Попросить воеводу Кирпу, чтоб был помощником и защитником в пути, – и помчаться… Хотя какой из него защитник, без руки-то? И как помчишься? Ее держали крепко, с надежной почтительностью. Графиня Матильда уговаривала ждать светлейшего папу. Епископ Федор советовал дождаться папу. Аббат Бодо… Аббата не слушала, исповедоваться к нему не ходила: провинилась не она – он.
Папа должен поддержать Евпраксию, освободить ее. Поверила в это с особой силой, когда столкнулась с наивным вниманием к себе обескураженных ее красотой и молодостью норманнов. Улыбнулась им, сверкнули зубы и удивительные волосы Евпраксии. В одном из ближайших переходов роскошного каменного дворца ее встретила Матильда – сама почтительность.
– Ваше величество, ваше величество, о, какая высокая радость для нас со святейшим папой видеть и приветствовать вас, ваше величество!
– Я буду добиваться встречи со святейшим, чтобы…
– Добиваться? Избави боже, ваше величество! Пред святейшим папой следует проявлять одно смирение, и ничего больше. Такое смирение, какое проявила дева Мария перед ангелом, благовестившим о будущем рождении ею Христа. Или же такое, какое было у царя Давида, что скакал и танцевал пред господином при перенесении ковчега завета в Иерусалим. Или такое, каким прославился римский император Траян, который смиренно выслушал упрек вдовицы и свершил правый суд. За это молитвами папы Григория Траян был вызволен из пекла, заново ожил уже как христианин и достиг райского блаженства.
Евпраксия молча слушала тарахтение маленькой черной графини. Мертвые слова, мертвые люди. А ей бы жить среди живых. Даже у хмурых норманнов что-то шевельнулось в душах, когда увидели перед собой такую, неожиданную в италийских землях, северную деву. А в этой графине – все женское навеки омертвело, только бьет из нее мощной струей ненасытная жадность и к богатству, и к властвованию. Ежели проглотила бы даже целый мир – все равно не насытилась бы. Неужели папа, ее папа – такой же?
Евпраксия предполагала, что папа примет ее где-то в уютном помещении, сидя за маленьким столиком, покрытым золотой парчой, с серебряным колокольчиком под рукой, чтобы звать к себе, или же с почтительным камерарием позади кресла; надеялась на искренний, доброжелательный, почти отеческий разговор, ведь папа был стар, а она молода, папа каждый день беседовал с богом, а она не ведала, кому пожаловаться на свои несчастья.
Но чем дальше они шли по дворцу с графиней Матильдой, тем пышней и торжественней становились покои, мраморные стены раздвигались шире и шире, потолки убегали ввысь, в недосягаемость, тихие женские шаги отдавались эхом, будто в ночных горах или в какой-нибудь потусторонней пустоте, вокруг открывалось Евпраксии холодное величие, настороженность, даже недоверие. Если бы Евпраксия шла с кем-нибудь другим, то наверняка схватилась бы пугливо за руку спутника. Но только не за руку Матильды!
Ведь это же графиня построила такое прибежище для своих пап, это она прятала их в глубочайших недрах дворца, способного убить человека недоступностью, прежде чем ему сподобится попасть на глаза первосвященника.
Отцы церкви не могли быть слишком скромными – ведь они представляли всемогущего бога. Поэтому положено им думать о величии, всячески добиваться его. Папа Урбан не избегал величия – это Евпраксия поняла, как только вошла в огромный беломраморный зал, посредине которого стоял высоченный и тоже беломраморный трон. Нигде никого; сердце сжимается от белой пустынности, от сразу ощутимой, гнетущей тяжестью огромного, тесанного из цельных мраморных глыб трона (как хвалилась Матильда, его поставил эрцепископ Урсо).