Владислав Глинка - Судьба дворцового гренадера
И через сутки Иванов стал свидетелем, как к подъезду Шепелевского дома подъехала казенная фура и четыре жандарма, грохоча по лестнице ножнами палашей, потащили наверх сундук, опутанный веревкой с сургучной печатью, потом второй и третий…
А сам Василий Андреевич ходил истинно краше в гроб кладут, желтей восковой свечи, в широком, как чужом, платье.
Через несколько дней, войдя в канцелярию, Иванов снова увидел на лице Федота беспокойство и оживление.
— Что опять стряслось? — спросил унтер. — Аль над французом приговор в суде сделали?
— Истинный приговор ему произнесен, да только не судейский, — ответил Федот негромко и помахал исписанным листком. — Дозвольте после службы к вам зайти.
— Приходи. И моей смены в четыре конец. Прочесть что принесешь?
— Угадали. Весьма замечательное, и к скорбному случаю…
Придя на Мойку, Тёмкин рассказал, что по городу ходят стихи на смерть Пушкина, которые, понятно, печатать не допустят. Да и офицеру молодому, который их сочинил, несдобровать: самое малое — из гвардии в дальний гарнизон переведут. Рассказавши, помолчал, достал листок и начал читать:
Погиб поэт! — Невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой…
За годы службы в роте совсем иначе стал Федот читать стихи. Научился в каждое слово вкладывать смысл, выговаривать всю их выразительность и звонкость. Или эти стихи были особенные, вроде какого-то словесного пламени, что ли?.. Но только, когда произнес упавшим вдруг голосом:
Замолкли звуки чудных песен,
Не раздаваться им опять:
Приют певца угрюм и тесен,
И на устах его печать…—
Анна Яковлевна с Лизаветой заплакали, и унтеру так перехватило горло, что едва прокашлялся.
Федот дочитал стихи, высморкался и, будто невзначай, утер глаза. И тут все услышали, что Машенька, про которую эти четверть часа все забыли, потому что занималась в своем углу игрушками, теперь тоже тихонько всхлипывает.
Отец взял ее на руки.
— Что с тобой, Машута?
— Пушкина жалко! — протянула она и уткнулась в его плечо.
А назавтра в суточном дежурстве унтер поговорил о том же с флигель-адъютантом Лужиным. Мельком видевши днем на царской половине, Иванов под вечер сам впервой завернул в дежурную комнату.
— Входи, Александр Иванович! — : пригласил ротмистр, откладывая книгу. — Садись, гостем будешь. Давай чего-нибудь из давнишнего повеселей вспомним, а то этак на душе мерзко.
— И вы про господина Пушкина печалитесь, — сказал Иванов, вспоминая разговор, слышанный из окна канцелярии.
— Как не печалиться? Хоть не самые близкие, а приятели были много лет. И представь, я чуть не первым сватом его оказался. В Москве в тысяча восемьсот тридцатом году на балу одном подошел ко мне и просил, чтобы у матушки его жены будущей, госпожи Гончаровой, осведомился, как примет, ежели посватается. Можно ли в такой услуге приятелю отказать?.. А вот теперь сосет за сердце, зачем участвовал в том, что к такому несчастью привело…
— А как же француза того, Иван Дмитриевич, накажут?
— Эх, братец, толкуют, будто ничего с ним не сделают!
— Да как же?.. Ведь под военный суд отдавали?
— А так, что он иностранный подданный, хотя и нашей службы поручик. И поручик-то из рук вон: службы не знает, командовать не может, больше в штрафах, чем в строю находился… Но правда, что Пушкин такое письмо его приемному отцу написал, после которого без поединка не обойтись…
— Ну ладно, а зачем в брюхо метил? Пусть бы в голову аль в грудь, — возразил Иванов.
— Что ты меня уговариваешь? Француз дрянь последняя. Но может случиться, что только чина лишат да за границу вышлют.
— Так разве оно справедливо? Убил человека, будто муху прихлопнул.
— Убил на дуэли и сам был ранен. А что легкая рана вышла, то, сказывают, от пуговицы подтяжек пуля рикошетировала.
— А брат господина Пушкина не может в то дело вступиться и с французом снова стреляться?
— Может. Он на Кавказе и, говорят, офицер храбрый. Но за что ему драться? По правилам все, зацепиться не за что. Француз под пистолетом Пушкина стоял хорошо и счастлив, что жив остался. Много ли толку будет, если и другого брата убьет?.. А как вовремя виконту кошелек от тебя перешел…
— Не пойму, Иван Дмитриевич, к чему кошель помянули? — удивился Иванов.
— Так как раз виконт секундантом Дантеса на той дуэли был и уже по государеву приказу на свою родину выслан. Ко мне проститься перед отъездом заезжал и очень горевал, что в таком деле участвовать довелось. «Меня, — сказал, — от смерти русский солдат спас, которого даже поблагодарить не удалось, а мне судьба послала свое имя навсегда со смертью самого знаменитого русского связать…»
Помолчали, и унтер подумал, что раз виконт этот совестливый, то, может, и не мешало ему знать, что на деньги деда хоть одна крестьянская семья из нищеты выправилась?.. Тут заметил, что Лужин ждет ответа на свое сообщение, и сказал:
— Да, не повезло ему, особливо если по службе нагоняй дадут. А стихи, что какой-то поручик написал, читали?
— Читал. Сильные стихи!.. Их мигом вся столица затвердила, и, верно, уже по почте и по рукам во все концы царства летят. Но корнету этому, который Лермонтовым зовется, за них, верно, нагорит куда крепче, чем Дантесу за дуэль.
В Министерском коридоре раздались легкие шаги — проходил дежурный камер-лакей, — и ротмистр поднял палец к губам.
Лужин оказался кругом прав. Вскоре узнали, что Лермонтов арестован за стихи и переводится прапорщиком на Кавказ, а Дантес, убивший Пушкина, разжалован и выслан за границу. При этом многие придворные громко славили доброту государя — он не подверг наказанию секунданта Пушкина.
Даже всегда сдержанный Качмарев, слушая такие разговоры, сказал Иванову, когда они были одни в канцелярии:
— Чудны дела твои, господи! Есть отчего порой и руками развесть, когда про справедливость тебе любезную думаю.
— Вы насчет чего же, Егор Григорьевич?..
— Да вот, вишь, всё толкуют, как велика милость в том, что подполковника, который при Пушкине секундантом был, государь помиловал. Оно, конечно, хорошо. Но я нонче утром затесался на Салтыковской и кого же там вижу? Двух больших сановников: один с доклада от государя вышел, другой для того же входить собрался, и лакей его щеточкой охорашивал. А обоих мы, старые артиллеристы, знаем за самых бессовестных и бесчестных.
— Кто ж такие?
— Ох, Иваныч, язык мой — враг мой… Не проболтаешься?
— Как можно, Егор Григорьевич!
— Один при Аракчееве, нашем инспекторе, адъютантом был, а потом начальником штаба военных поселений — подлипала, угодник и палач Клейнмихель. Он первый от графа своего отплюнулся, которому до того сапоги лизал. Ноне дежурный генерал Главного штаба. А второй, пожалуй, еще гаже — Сухозанет зовется. Распутник, грязней которого нету. Он, видишь, всеми кадетами ноне ведает. Хорошему, поди, научит!
— И он же, сказывали, четырнадцатого декабря артиллерией скомандовал.
— Скомандовал-то по его приказу полковник первой бригады Нестаравский, который потом, денщики передавали, одной ночи без крику не спал. Все ему бабы да дети под картечью мерещились… Ну, то давай все забудем. А чего нам с Федотом делать?
— Да ничего, временем все образуется.
— Думаешь?
— От Василия Андреевича плохого не наберется.
— Уж больно плаксив стал. Чуть что — в слезы.
— То все пушкинские дела его за душу теребят. Как кончит последние бумаги дописывать, то и встанет снова на ноги.
Иванов успокаивал полковника, а сам не меньше тревожился за Федота. Ведь именно благодаря ему Тёмкин работал теперь вечерами у Жуковского.
С неделю назад, встретясь с унтером в подъезде, Василий Андреевич, снова начавший узнавать его и здороваться, спросил:
— А каков почерк у вашего писаря? Мой Максим говорит, что отменно хорош, но как вы думаете, раз там же часто сидите?
— Я, ваше превосходительство, сам малограмотный, но знающие люди толкуют, что почерк редкостный и вполне грамотен. Он в батальоне кантонистов писарскую школу с похвалой окончил. Не говоря, что для вас заняться за честь почтет.
— А вечерами он что делает? — спросил Жуковский.
— Себе читает или у нас в гостях вслух что-нибудь…
— Ну, благодарствуйте, друг мой.
Со дня написания рекомендательного письма Зурову Жуковский частенько так называл Иванова.
И вот теперь по вечерам Тёмкин работал в верхнем этаже да иногда там и ночевал, не спускаясь в роту ужинать, — от Максима, видно, перепадало что повкусней казенной каши. Целыми вечерами он переписывал с черновиков Жуковского его доклады царю и графу Бенкендорфу о разборе бумаг Пушкина, снимая копии с записок врачей и других свидетелей последних часов поэта, с письма отцу покойного, отправленного Жуковским.