Феликс Дан - Падение империи
Наконец, однажды утром — было душное, жгучее утро, какое обычно бывает перед грозой, я нашел Валерию спящей в саду, под тенью цветущих апельсиновых деревьев.
Не стану писать тебе о ее прелести, отец мой. Сердце мое еще дрожит и сжимается от жгучей боли… и я спешу высказаться. Скажу коротко — глядя на дивную спящую девушку, я как-то сразу понял и почувствовал… всем существом своим, что никогда не смогу сделать счастливой это чудное созданье. Достойным ее мог быть только один из полубогов, описанных древними поэтами, а не слабый, робкий, заурядный человек, как твой бедный воспитанник. И пока я думал об этом, в голове моей мелькнула мысль о прекраснейшем из смертных — о моем Касторе.
И в ту же минуту в ушах моих точно прозвучало имя: Тотилла… Так ясно услышал я это имя, точно кто-то другой громко произнес возле меня слово, подсказанное мне совестью — судьбой — Богом. Да, Тотилла. Вот тот единственный, кто достоин любви Валерии, то светило, которое не исчезнет в лучах этой звезды, — тот супруг, которому она сможет повиноваться, как подобает женщине…
И я решился привести Тотиллу к Валерии, предоставляя остальное воле Божьей…
На другой же день я входил в сад Валерии вместе с Тотиллой.
Моего друга не было дома. Он уехал накануне в пригородное имение по какому-то делу. Валерия была в саду.
Мы увидели ее в конце аллеи. Она стояла перед мраморной статуей Венеры — Афродиты и украшала прекрасную голову богини венком из роз. Вся освещенная лучами заходящего солнца, в белоснежном платье, с золотым обручем в черных волосах, с розами в высоко поднятой руке, форма и цвет которой могли соперничать с рукой мраморной богини, Валерия была так прекрасна, что Тотилла громко вскрикнул от восторга.
Валерия услышала этот крик и обернулась, выронив венок из опустившейся руки. Глаза ее остановились на прекрасном лице моего друга, и нежный румянец, постепенно выступая, залил ее прелестное лицо. О, если б ты видел, как они были прекрасны!.. Как достойны друг друга! Я видел, что угадал предопределение судьбы, и поняв, что они полюбили друг друга с первого взгляда, горько заплакал, спрятавшись между цветущими олеандрами.
Больше рассказывать нечего… Они счастливы… Они благословляют меня!.. А я!.. Увы, я еще недостаточно очистился душою для того, чтобы не страдать при виде их счастья. Верь мне, отец мой, что ни тени зависти нет в моем сердце. Видит Бог, я с радостью отдал бы жизнь свою для того, чтобы упрочить счастье двух этих существ, наиболее близких и любимых мною. Но все же бывают минуты, когда у меня не хватает силы любоваться их счастьем…
Тогда я ухожу в одну из темных, тихих древних церквей католических и долго стою на коленях у подножья креста, глядя на кроткий лик Божественного страдальца.
И тут только мне стали ясны слова Христовы, призывающие к себе «всех страждущих и обремененных». Да, поистине религия Христова создана для утешения страждущих, и в ней только может больное сердце найти целительный бальзам для своих ран…
Подумай, отец мой, не странно ли это?.. Ты, так мало верящий в Господа нашего Христа Спасителя, ты, воспитавший во мне древнего римлянина, язычника больше, чем христианина, ты сам послал меня туда, где меня ожидало величайшее горе, превращающееся в величайшее счастье.
Не ясно ли, что участью людской распоряжается высшая сила, Божеская, ведущая нас к спасению без нашей воли, часто даже помимо нее. О, как отрадно такое сознание, отец мой! Как радостно преклоняюсь я перед этой высшей волей и благодарю Создателя, показавшего мне истинный путь к счастью самопожертвования. Положа руку на сердце, говорю я тебе, что за счастье верить так, как верили первые христиане, не дорого заплатить самыми страшными страданиями. И я благословляю тебя, отец и воспитатель мой, избравший для меня путь, орошенный кровавыми слезами несчастной любви! Я благословляю свои страдания и прошу у неба одного: чтобы и ты, благодетель мой, понял истину моих слов… пока еще не поздно.
Господь да хранит тебя, — об этом ежедневно молится твой безгранично преданный сын и воспитанник Юлиус».
XXIX
Высокие, крепкие стены окружают Неаполь. Целая сеть бастионов и башен защищает приморский город со стороны суши. И самая важная из этих башен поручена охране и надзору старого еврея Моисея, отца той самой красавицы Мириам, о которой тщетно вздыхала молодежь Неаполя и которой посвящал любовные элегии знакомый читателям модный римский поэт Пино.
В восьмиугольной башне, защищающей тяжелые окованные железные ворота города, четыре этажа. Три верхних предназначены исключительно для защитников стены и ворот, служа в мирное время складами оружия и военных запасов. В нижнем живет старый смотритель и его шестнадцатилетняя дочь.
Неказисто помещение старого Моисея. Обширная сводчатая комната с толстыми стенами и небольшими окнами, защищенными тяжелыми железными ставнями — на случай осады — разделена легкими внутренними перегородками на три части. Средняя служит кухней и столовой. Справа и слева, в комнатах поменьше, устроили себе спальни старый Моисей и его дочь. Тяжелые ковровые занавеси служат вместо дверей. Два человека разговаривают в старой башне: привратник Моисей — старик громадного роста и такой же силы, с седой гривой, белой, как снег, бородой и глубоко впалыми черными глазами, ярко горящими из-под нависших белых бровей, и молодой человек, маленький, тщедушный, с резкими чертами лица и физиономией, на которой отпечатались главные качества еврейства — жадность, хитрость, трусость и злоба.
Ни капли сходства не было между этими двумя людьми, могущими служить символом двойственности еврейства: старик, могучий, смелый и прямодушный, как лев пустыни, как герои Маккавеи, которые так геройски боролись с римлянами; юноша — лукавый, корыстолюбивый и жестокий, как истый потомок трусливых подонков нации, укрывшихся от римских мечей по подземельям и погребам и переживающим разгром так же, как пережили христианство, оставаясь верными сынами фарисеев-каббалистов, кричавших «распни его, кровь его на нас и детях наших». Иудей и жид, последователь чистой любви Моисея и раб бездушного Талмуда, а между тем они были близкими родственниками, и молодой жид называл старого иудея «дядей»…
— Я давно собирался перечислить тебе свои достатки, дядя Моисей, — говорил он писклявым и дребезжащим голосом, как нельзя лучше подходящим к его жалкой и смешной фигуре. — Вот, дядя, на этом листке пергамента записаны мои доходы. Я состою главным строителем и надсмотрщиком над всеми водопроводами Неаполя. Это дает мне пятьдесят золотых ежегодно и за каждую поправку по десяти золотых прибыли. Вот, видишь этот кошелек, дядя1? Это золото я только вчера получил за восстановление обрушившейся водопроводной арки возле большого рынка. Кроме того, у меня нет недостатка в заказах, и планы моих построек раскупаются нарасхват. Часто мне же поручают исполнять их, и тогда мне перепадает крупный доход. Я умею покупать дешево, а продавать дорого, как подобает честному еврею, одним словом, ты видишь, дядя Моисей, что я могу содержать семейство. Отдай же мне свою дочь Мириам, чтобы она была хозяйкой в моем доме и продолжила род наш. Отдай мне Мириам, дядя! Я буду держать ее в почете и одевать в шелк и бархат. Тебе же не найти для нее лучшего мужа, чем сына твоей собственной сестры, Иохена Богуадора.
Старик молча выслушал хвастливую речь племянника. Когда тот замолчал, седые брови Моисея сдвинулись, и он неодобрительно покачал головой.
— Да, ты сын моей сестры, Иохен, и мне не чужой, и ты богатый человек и хороший работник. Но всего этого еще недостаточно для счастливого брака. Послушай моего совета, Иохен, — выкинь из головы мою Мириам, она тебе не пара.
— Почему? — обиженно закричал молодой жид, — что ты обо мне думаешь, дядя? Чем я не муж Мириам? И разве может кто-либо из евреев сказать что-нибудь против Иохена Богуадора? Разве я не плачу десятину кагалу, как подобает набожному еврею?
— Никто не говорит о тебе худо, племянник, — успокаивающе заметал старик. — Ты тихий и скромный человек, прилежный и бережливый хозяин. Ты достоин всякого уважения, но повторяю, все это не делает тебя подходящем мужем для моей Мириам. Скажи сам, виданное ли дело, чтобы стройная газель спарилась с вьючным мулом? Не обижайся, племянник, я не в укор тебе говорю. Ты умный человек. Посуди же сам: годится ли Мириам тебе в жены?
Старик протянул свой длинный посох и, не вставая с места, приподнял занавес, отделявший комнату Мириам от кухни, и указал глазами на молодую девушку, задумчиво стоящую у окна с небольшой, странной формы арфой в руках… Она рассеянно перебирала струны древнего еврейского инструмента, и мягким грудным голосом напевала старинную песню, сохранившуюся до нашего времени: «На реках вавилонских; там сидели и плакали…»