Борис Дедюхин - Василий I. Книга первая
Василий собрался было ответить так же, как некогда Тимурову послу, — дескать, млад я и без тятьки не могу такое решение принять, но выразился иначе, поосторожнее и полувопросом:
— Может, не нынче, может, лучше на другое лето?
А Витовта ответ вполне устроил, он охотно согласился:
— Другое лето — так другое! Куда спешить.
Все трое остались довольны разговором, и только чуть спустя Василий понял, что хитрость его не дала ему никаких выгод. Оттягивая решение, он думал, что за год сможет в Москву пробраться да с отцом посоветоваться, однако оказался Витовт не таким добрячком и простаком, каким казался, — он поместил московского княжича в каменной крепости в старинном, основанном еще Ярославом Киевским селении Троки. Василий жил здесь на положении не совсем ему понятном — то ли гостя, то ли пленника: ни в чем ему не отказывали, однако какой-либо связи с внешним миром он не имел. Чувствовал себя обманутым — как тогда на базаре келявым и его подручным. И даже с Данилой его разлучили — жил тот в каком-то маленьком монастыре на берегу моря.
Время от времени Витовт навещал Василия, каждый раз в глазах его читался вопрос: «Ну как, не одумался?» Василий отводил взгляд в сторону либо начинал растерянно поигрывать «соколиным глазом».
4Прежде чем Василий прочно и надолго обосновался в Трокайской крепости, что находилась на расстоянии двух десятков поприщ[60] от Вильны, Витовт несколько раз перемещал его по своей угрюмой, в лесах и болотах, с постоянно пасмурным небом земле. То на побережье огромного залива оказывался княжич, где на песчаном приплеске можно было подбирать выброшенные волнами кусочки янтаря («Это море плакало», — серьезно объяснил приставленный к Василию слуга), то в Богом забытом монастыре, где все, даже надпись на воротах по-латыни («Когда заходит солнце, вспомни о себе»), настойчиво внушало горестную мысль о быстротечности и суетности жизни. И в селении Чертов Камень в долине Райгардаса, ровной, как застывшее соленое озеро в Сарае, пожил Василий. Тоскливо было здесь, как на ордынской земле, хотя вокруг росли леса и кустарники, а неподалеку высилась гора и лежал огромный валун, похожий на переяславский камень (слуга рассказал, что эту гору сложили черти, чтобы, поднявшись на нее, стащить с неба луну, однако не успели — когда нечистый нес последний, этот вот самый валун, пропел петух, черт уронил камень, с тех пор он и покоится здесь). Несколько ужасных ночей провел Василий на пустынном островке, где некогда были пыточные камеры. От них осталось три полуразрушенных каменных строения с позорным столбом посредине — сучкастым ободранным деревом, на котором на уровне человеческого плеча висели проржавевшие кандалы, которыми приковывали узников.
Неустроенность и неопределенность своей жизни Василий объяснял кознями Витовта, опасавшегося бегства московского княжича, однако оказалось это не так: Витовт сам был все время в бегах и Василия негласно оберегал от посягательств и Ягайлы, и меченосцев, и ордынцев — потому перемещал его, путал следы. Он сам объяснил все это, когда приехал за Василием в небольшой островной замок.
— Будешь, Василий, отныне жить в моей столице Трокае. Я ведь понимаю, что воздух родины человеку необходим, как соленый ветер морской птице.
Что хотел он этим сказать? Что Литва станет второй родиной Василия? Или что Трокай скорее напомнит княжичу его милую Русь? Василию думалось, что второе предположение вернее, во всяком случае, на новом месте он впервые почувствовал себя в безопасности и не столь стесненным в своих действиях, хотя и вынужден был жить по-прежнему на положении пленника, не смея покидать стен замка.
— Трокай — значит «вырубка в лесу» по-русски, — объяснял в пути Витовт. — Его основал великий Гедиминас в начале века. Я мечтаю продолжить его дело, хочу быть, как он. Гедиминас был родственен с вами, у него была русская жена. Он бился с крестоносцами, отбивался от Орды. Он был силен, и сила его — в родстве с русскими.
Уносился мыслями Василий в Москву, мечтал, какой станет его родина. Много у него было свободного времени, предоставлен он был несколько месяцев лишь сам себе. Правда, глаз Витовта он на себе чувствовал постоянно: то, выходя из палаты, вдруг сталкивался с каким-нибудь слугой, очевидно подслушивавшим и подглядывавшим за ним, то заставал любопытствующего, что читает и пишет Василий, веселого и перепачканного, как негр, трубочиста, который спускался в палату прямо через дымоход, всегда неожиданно и очень часто, хотя нужды в этом, наверное, и не было. Но Василия это соглядатайство и не обижало, и не беспокоило. Ему даже нравилось частое общение с простыми людьми, которых много было в предзамке — крепостном дворе, где располагались конюшни, кузницы, мастерские.
Нравились ему лица литовцев — обветренные и бесстрастные: в этом бесстрастии не восточное лукавство и коварство, как у ханских слуг, крылось, но замкнутость и сосредоточенность. И говор их нравился — сплошь у всех литовцев мелодичный и прицокивающий: «Црокай» вместо «Трокай» говорили они, «Вицовц» вместо «Витовт», «Гедзиминас» вместо «Гедиминас». И даже их некоторая скуповатость была по душе: это не была сарайская жадность, но — бережливость, рачительность. Маканые сальные свечи получал Василий прямо из рук мастеров, которые на его глазах брали скрученный из хлопка или мха фитилек, обмакивали в растопленное говяжье или баранье сало, вынимали, охлаждали и снова, снова окунали, пока не нарастал вокруг фитиля достаточно толстый слой. А вот какой это — «достаточный»? Приходилось постоянно Василию пререкаться, просить сделать шестериковые свечи, а мастерам жалко было отпускать шесть фунтов сала, больше чем на четвериковые никак не хотели взойти, уверяли, что и эти слишком ярко светят.
Но и то надо признать, что свечей Василий изводил сверх меры. Башенка на втором этаже, в которой он помещался, имела одно узенькое окно-бойницу, было в ней сумеречно даже днем. А Василий пристрастился к чтению, благо было в крепости много книг и на греческом, и на русском. Литовцы все, что особенно радовало сердце, знали русский язык, как свой родной, а грамоты и договоры писались исключительно только на русском.
Да и просто так, бесцельно, любил Василий смотреть на горящую свечу. Случалось, за стеной ревет страшнейшая буря, плещутся огромные, в рост человека и выше, волны, а свеча горит ровно, мирно, покойно. Между прочим, и сами литовцы удивительно спокойно относятся к бурям и проливным дождям: в Сарае, помнится, чуть какая непогода, все бегут в суматохе по домам, а тут будто и не замечают ничего, никакого гнева природы — преспокойно делами своими занимаются, даже и одежды не меняют.
Язычок горящей свечи лучше всего напоминал о доме. И слова двоюродного деда Симеона Гордого вспоминались не раз: «По отца нашего благословению, что приказал нам жить заодин, также и я вам приказываю, своей братье, жить заодин; лихих людей не слушайте, которые станут вас ссорить; слушайте отца нашего, владыки Алексия, да старых бояр, которые отцу нашему и нам добра хотели. Пишу вам это слово для того, чтобы не перестала память родителей наших и наша, чтоб свеча не угасла».
Удивительна она, свеча: как человек, не может жить она без воздуха — чуть накрой пламя колпачком, сразу гаснет. А сияние пламени завораживает, глаз от него не оторвать. Вон блестит золото на шапке, вон ярко отсвечивает яхонт черевчатый на поясе, но куда им до сияния и великолепия трепетного огонька! Яхонты и рубины переливаются в чужих лучах света, любой драгоценнейший камень без отблеска пламени — ничто, а свеча сама по себе чудо и красота.
Случалось, свеча незаметно догорала до донышка и тогда словно бы умирала, оставив после себя в воздухе струйку смрадного дыма. Случалось и так, что встающее солнце заставало Василия склонившимся над книгой при горящей свече. И снова чудо — пламя словно бы обесцвечивалось, становилось совершено белым, а на столешницу ложилась его собственная тень, которая чуть вздрагивала, повторяя все движения почти невидимого в лучах солнца пламени, и было словно бы живое, так что и тронуть его боязно, словно это могло помешать ему или загасить. И даже некую суеверную тревогу испытывал Василий, когда ему приходилось собственным дыханием сбивать пламя — он старался как можно реже это делать, всегда радовался, когда мог поступить так, чтобы свеча не угасла.
Милые литовские мастера свечного дела не знали, конечно, что Василий так любит сидеть при горящей свече, удивлялись, почему он их так много переводит, однако не сердились и, давая каждый раз четырехфунтовые свечи, негневливо, распевно говаривали:
— Нец, нец, шесцерик — эцо дзюже дзорого.
Трокай был крепостью совершенно неприступной, жил в ней Василий в полной безопасности, однако все чаще и чаще поднимался на донжон: с главной, почти сорокасаженной башни далеко было видно окрест, верилось, что золоченые шеломчики московских соборов даже можно рассмотреть, будь когда погода посолнечнее да поустойчивее. Но погода почти всегда была пасмурной, часы яркого солнцестояния были редки и быстротечны.