Владислав Глинка - Судьба дворцового гренадера
Похрапывает немец, охает на толчках барыня, велит горничной кутать колени, шепчутся молодые люди про какую-то Алину… Бегут за окном снежные поля. Вот верстовой столб проехали. Мелкой рысцой трусят почтовые лошади. Где четверику ямских кляч быстро везти такую махину, да еще на колесах? На полозья не додумались поставить. Верно, с тех государств образец берут, где зимы не бывает?.. Хотя расписание на станциях вывешено, но за двое суток уже на три перегона от него отстали. Дует по ногам откуда-то. Хорошо, что Анюта чулки теплые заставила взять, а вон горничная, бедная, все норовит под себя ноги поджать. И каково кондуктору на запятках!
Под праздник доехали до Любани. Люди рождество встречают с семьями, а они шестеро на станции за самоваром. И проезжих, кроме них, ни души.
Сложились, что у кого было, на ужин. Один немец спал на диване, ихнее рождество давно миновало. Смотрительница принесла жареного гуся и сладкий пирог, смотритель — два графинчика настойки. Хоть согрелись и кондуктора славно угостили.
18
На рассвете выехали. Опять дремали и мерзли. В Петербург въехали в сумерках. Иванов соскочил у Мойки и побежал домой.
Войдя во двор, поднял глаза. Свет во всех четырех окошках — значит, и Маша не спит. Первая с ней и Анютой разлука, да на целых три месяца. И отписал всего один раз. Дошло ли?
Дверь заперта на крюк. Постучал по-своему, как возвращаясь из роты: раз — два, раз — два. И сразу за дверью крик Лизаветы:
— Анна Яковлевна! Александр Иванович жалуют!
Откинут крюк, распахнута дверь, вступил в кухню и едва опустил чемодан на пол, как разом на шее повисла Анюта, к коленям припала, охватив их, Машенька и в плечо целует Лизавета.
— Остудитесь все, я с холоду!
— Грей обед скорей, Лиза.
— Нет, Анютушка, я допрежь всего в баню. Грязен с дороги.
— Какие же бани на рождество? Все празднуют. Придется тебя дома в корыте, как Машу, вымыть. Затопляй печку, Лиза. Ставь большой котел, буду хозяина мыть, хотя, может, грех в рождество тем заниматься!.. Но скорей скажи, во владение тебя ввели?
— Ввели. Ужо все перескажу. А ты из чемодана Маше зайку на колесах достань. Живой не дался, хоть такого привез.
Ах, как славно скребла и терла его в корыте Анюта! Лиза с Машей давно спали, когда сели ужинать. В первый раз за семь лет супружества засиделись до глубокой ночи. Все надо было рассказать в подробностях. Сгорела свеча, потом еще одна, а дошел только до поездки в Беловодск. На крепости пробило три часа.
— Ну, баста! Завтра остальное…
— Скажи только, жив ли старичок Филофей? — спросила Анна Яковлевна, вставая. — Ты об нем ведь и слова не написал.
— Жив и вирши с ребятами разучивает, гулять в степь водит.
Назавтра Иванов спал до полудня. Разбудила Маша, с новой игрушкой влезши на кровать, чтоб пощекотать отцу «козой» вымытые баки. И, еще лежа, пересказал ей бабушкины истории про мышку со звонком, про старикову дочку и медведя.
В этот день никуда не пошел — с дороги разломило поясницу, и Анна Яковлевна натерла ее какой-то мазью, а потом обвязала фланелевым бинтом, так что не мог застегнуть даже старого сюртука и облекся в женину кацавейку. Увидев отца таким, Маша от смеху чуть не упала со стула, повторяя:
— Папаня — как тетя с усами!
На счастье, никто не пришел в гости — Федот и подруги Анны Яковлевны были вчера к обеду, — и можно было так проходить весь день, а вечером, уложивши Машу, продолжать рассказ, что было у Красовского и в Епифани до отъезда.
Одного не рассказал жене — что узнал перед Тулой от Михайла. Не зря же побожился.
Мазь, бинт и тепло оказали нужное действие. Утром встал как встрепанный, оделся по форме и собрался в роту. До конца отпуска еще пять дней, но как не явиться по команде?
Полковника в канцелярии не оказалось — праздновал дома. Тёмкин сидел какой-то нахохленный. Подарил ему перстенек с печаткой — малость прояснился и спросил о поездке, хотя главное знал от Анны Яковлевны. Но лицо оставалось невеселым.
— Ты, Федот, здоров ли? — спросил Иванов.
— Вполне-с, — уверил Тёмкин. — Вам-то могу сказать: за господина Пушкина тревожусь.
— Что ж такое? Захворал, что ли?
— Никак нет, телом крепки, а в семье у них нелады.
— А ты откуда знаешь?
— Все от Максима Тимофеевича. Он барина своего разговоры с князем Вяземским и господином Тургеневым слышит.
— Что ж там случилось?
— За барыней Пушкиной француз один, кавалергардский поручик, уже года два увивался. Где она, туда и он, все рядом — на балах и в гостях зимой, а летом на дачах в Новой Деревне, где кавалергарды лагерем. А господин Пушкин ревнивы очень. Африканская кровь ихняя, господа говорят, того вовсе не позволяет. Вызов французу послали. Тут все всполошились, как бы дуэли не допустить. У поручика отчим есть, голландский посланник, барон какой-то, так тот особенно уладить старались. А тогда и выкини француз фортель — к свояченице Пушкина посватался, будто не ради барыни около вертелся, а ради сестры.
— Раз на ней женится, все и образуется, — успокоил унтер.
— А господин Пушкин все в сердцах: видно, думают, что для отвода глаз сватовство придумал. Та барышня не такая собой прекрасная, как сестрица, да и старе жениха на пять лет.
— Увидишь, уладится. Кто женитьбой шутить станет? А я пошел полковнику доложиться. Тебя же Анна Яковлевна обедать зовет, да захвати чего для чтения. Майор Красовский мне таково сочинение Пушкина про Пугачева хвалил, что, мол, лучше и не читывал.
— Еще бы! — с жаром воскликнул Тёмкин. — Знать, и туда слава его доходит…
Качмаревых застал за кофеем. Поднес подарки, рассказал, что следовало, получил поздравление, и Настасья Петровна, любуясь тульской пряжкой, уронила слезу от чувствительности, что сын стал владеть родителями. Полковник же, сделавши на воске оттиск новой печатки, остался доволен и приказал, чтобы первого с утра являлся на дежурство в парадной форме.
— Хорошо, что вовремя приехал, — похвалил на прощанье. — Князь вчерась перед парадом меня спрашивал: «Прибыл помещик твой новый?» Ты как его сиятельство встретишь, то ежели одни будут следовать, поблагодари за месяцы-то.
— Слушаюсь, Егор Григорьевич.
В этот же вечер пошел к Жандру. И туда снес тульскую пряжку, которая понравилась. Рассказав Андрею Андреевичу про торг с Вахрушовым, унтер спросил, что за служба могла быть у поручика на Дону под начальством нонешнего военного министра, на которой, сказывают, весьма обогатился.
— Такой и сейчас Комитет по устройству злосчастных донцов заседает, — подхватил Жандр. — Граф Чернышев — только в сих стенах говорю — человек корыстный и лживый. А помощником у него сенатор Болгарский, плут отъявленный, прославленный взятками. Вот они и ободрали всех казаков зажиточных. Обвиняли во всех смертных грехах, а те откупались чем могли. Раз Вахрушов там послужил, то истинно рыло в пуху.
— Ведь как раз про графа Чернышева в комедии у Хмельницкого стихи были? — напомнила Варвара Семеновна.
— Говорили, что про него. Хотя то переводная пиеса, французская, Андре Буаси, — ответил Жандр и пояснил Иванову: — Похвастаться господин министр любит подвигами, так у одного писателя такой герой сочинен, который говорит:
Я всюду поспевал… Был в тысяче сражений,
В траншеях, в приступах, в победах, в пораженьях,
Везде торжествовал — и в мире и в войне.
— Как вы помните! — удивилась Варвара Семеновна.
— Чужими и своими стишками голова смолоду набита, — усмехнулся Жандр, — но полностью, кажись, теперь только «Горе от ума» помню, оттого что все не в бровь, а в глаз. Вот и губернатор тульский хотя помог отменно, но по нонешнему описанию, согласитесь: «хрипун, удавленник, фагот, созвездие маневров и мазурки»… — Он повернулся к унтеру: — Так у Грибоедова один вояка бравый описан…
…А в последнее утро отпуска пошел на Сергиевскую. И здесь пересказал все Павлу Алексеевичу и барыне. Молодые к Новому году отправились в Москву, в особняке было тихо, и его приходу явно обрадовались. Особенно подробно камергер расспрашивал про Красовского и дьякона. Потом рассказал про русскую оперу, которую впервой показали в Большом театре. Так рассказал и сыграл на рояле мотивы задорных польских танцев и торжественного последнего хора, что Иванов почувствовал — думает, как бы Дарье Михайловне музыка понравилась.
Дома в этот день вкусно обедали со всегдашними гостями — Федотом и Феней, подружкой Анны Яковлевны. Потом Тёмкин читал вслух «Капитанскую дочку». Маша, поиграв в своем углу, тихо взобралась к отцу на колени, слушала, тараща глаза, и тут же заснула. А взрослые так и просидели как зачарованные до последнего слова повести. Только в начале чтения в руках у женщин было рукоделие. Но вот иглы остановились, работа легла на колени. Судьба Маши и Гринева стала их судьбой.