Николай Задорнов - Хэда
Путятин подумал: присесть не на что. Хэйбей мгновенно принес табуретку, видно сладил для дружков-матросиков.
Евфимий Васильевич перевернул свой портрет. Сьоза подал кисть.
«Дорогому Хэйбею Цуди. Всегда буду помнить жителей деревни Хэда». Путятин подписался и отдал портрет.
– Я напишу тебе перевод по-японски, – сказал Сьоза и опустил кисть в тушницу. «Дарю эту картину Хэйбею-сан. Навсегда оставляю свое сердце в деревне Хэда. Путятин».
«Теперь я женюсь!» – подумал радостный Хэйбей, принимая портрет.
– Пионы должна поливать красивая, нарядная девушка, а сливы – бледный, худой монах, – пояснял Ябадоо.
«Ученая педантичность!» – подумал Хэйбей.
Офицеры вечером в гостях у Ябадоо-сан.
– Почему же цветы так красивы и так беспомощны?
Ябадоо заплакал.
– Моя судьба – целовать розги!
– Что это значит? – спросил Зеленой.
– Это выражение означает «безропотно сносить наказания», – пояснил Гошкевич.
Полно, брат молодец,
Ты ведь не девица... –
пели в этот вечер хором в правом крыле самурайского дома.
Пей, тоска пройдет...
Пе-ей...
Слыша такой мотив необычайной протяжности и горечи, и не понимая слов, слушательницы чувствуют, что поется прощальная песня. Многих потрясли в этот вечер приглушенные рыданья. Пели и в лагере.
Эх, было у тещеньки семеро зятьев...
Гришка-зять,
Микишка-зять...
Матросы встали в огромный круг. К полуночи песня от песни становилась грустней и протяжней. Если приказывали плясать, то запевали удалую, с посвистом. Под уханье и ложки выскакивали плясуны. Бог шельму метит: безухий боцман с сумрачным лицом, тощий и смуглый, прыгал, держа ручки круглых чилийских погремушек.
«Они прощаются с товарищами, уходящими на войну. Но зачем же такая чувствительность? Так сильно выражаются страдания, потом такое буйное веселье? – слыша все это, думал Ябадоо. – Если они так сердечны и привязчивы, то это может стать опасным. Если Кокоро-сан все узнает, не захочет ли он со временем явиться сюда снова? Не предъявит ли свои страдания как довод на отцовские права?»
Но Кокоро-сан, казалось, не таков и не замечал ничего. Его холодная жестокость воина к обесчещенной женщине была отрадна и восхищала Ябадоо. Дед в восторге! Но что же это! Опять и опять «целовать розги»!
Эх, взвейтесь, соколы, орла-ами,
Полно горе горева-ать... –
запели в лагере.
Ударили отбой.
С утра день был жаркий и безветренный. Цветы распускались во множестве вокруг лагеря, весь пустырь покрылся полевыми тюльпанами, на горах проступали по вырубкам саранки, такие же, как в Сибири и на Амуре, в садах, не теряя цвета, держались красные камелии.
Матросы медленно выходили из лагеря.
Ты, моряк, уедешь в дальне море,
Меня оставишь на горе...
Выходила вторая рота:
Эх, наш товарищ вострый нож,
Сабля-лиходейка...
Выходи, вражина лютый,
И-их, нам судьба – индейка...
Путятин, как и японские власти, не желал уходом шхуны «Хэда» привлекать внимание населения. Евфимий Васильевич полагал, что лучше всего сделать вид, будто уходишь опять на испытания. Но слух разнесся, и на пристани столпился народ. Путятин решил, что уж нечего скрываться: шила в мешке не утаишь!
В этот сияющий день трап перекинут на стоявшую у берега, у самого причала, красавицу «Хэда». Воздух, море и горы спокойны и чисты. Только Фудзи в вуали тумана и какого-то огорчения. Множество лотков и лавчонок раскинуты на берегу, любому из матросов торгаш даст что-то из мелочей, чиновники запишут, чтобы присчитать к долгу, который оплатит Россия потом за все сразу. В этот час все напоминало матросу о том, как мы веселы, удалы, сильны и бесстрашны, прощаемся, идем на войну!
У трапа отряд матросов с мешками и оружием ожидает команды на погрузку. Сначала пели что-то очень храброе, а теперь переменили песню.
Ей-ей,
ух-ха-ха,
Так мы и гуляли,
Так мы и гуляли... –
повторял хор.
А потом на гауптвахту
Все мы и попали, –
продолжает запевала.
Все мы и попали...
Пение становилось залихватским.
У самого трапа со счастливейшей улыбкой сидит, поджав под себя ноги, старик Ичиро. Он в темном халате. Около него чашечки и бочка сакэ.
– Всех угощаю! Иди! Иди! – кричал Ичиро. Он сам подвыпил. Чувство радости не покидает его, хотя вот-вот может смениться огорчением. Они уходят! – Иди! Сюда! – Лицо старика морщилось от умиления. Он угощает от всего сердца, бочку купил на собственные заработанные деньги и желает лично отблагодарить.
В море отплыва-аем,
Эй, эй, ух-ха-ха...
В море отплываем.
– Всех угощаю! – кричал Ичиро.
...И мусмешек оставляем,
Эй, эй, ух-ха-ха.
Мусмешек оставляем...
...Прощай, хэдская гора,
Нам в поход идти пора...
– А ты? – с пьяным злом тихо сказал старик плотник подошедшему к нему начальнику полиции Танака.
Метеке сам изрядно выпил сегодня. Он очень зол на Путятина. Куда он спрятал монаха? Сколько японцев увезет – пока еще неизвестно. А высшее начальство еще и угождает ему! Не задерживает Путятина! А он уходит... Явно! Неужели японцы стали предателями?
– Зачем вы все браните полицию? – с обидой спросил Танака. – Разве полиция не нужна?
– Нужна! – согласился Ичиро. – Очень уважаем...
– Зачем же издеваться? Мы исполняем государственное дело.
– Мы любим полицию. Если бы не полиция, то разбойники могли бы убить мою жену, сжечь мой дом, грабить безнаказанно! Нарушать порядок. Тюрьма – тоже хорошо!
– Зачем же они будут тебя грабить? – с подозрением спросил Танака. – У тебя же ничего нет...
Ичиро хотел сказать, что если бы полицейские были богами, то хорошо. Еще бы лучше! А вы назначены для пользы, но всегда все перепутаете. Вас развелось слишком много, и вы потому стали опасны, получается не полиция, а сами разбойники.
Ичиро этого не сказал и не мог подобрать слов, он молча подумал все это, выразительно глядя в лицо метеке, и спросил:
– Понял?
– Да, понял... Правда! – согласился метеке, так как не мог сказать по должности, что не понял, он все понимал, все знал!
– Ну и глупо! – молвил плотник.
Метеке ощерился пьяно, не находя слов.
– Меня теперь нельзя наказывать. Я – рыцарь!
– Какой же ты рыцарь? Из категории «пешая нога». Это смешно – такого урода называть «быстрая нога». Пешие буси очень мелкие, самый низкий разряд.
– У меня теперь есть фамилия... Только если вы сможете выхлопотать, чтобы мне приказали самому себя резать. А голову мне рубить уже нельзя.
– Нет, можно!
– Но этого не бывает! Только что возвели и наградили – и сразу чтобы убить...
– А зачем ты здесь, около иностранного трапа? Знаешь, что тебе может быть за это?
– Пусти, а то я тебя... Отойди...
– Не смеешь!
– Не могу ответить.
– Почему?
– Кто знает, тот молчит. Все несчастья изо рта...
– О-о!
На пристань подошел еще один отряд из лагеря. Вскоре всем позволили разойтись и смешаться с уходившими товарищами. Сначала слышался общий негромкий говор. Потом в многолюдном кружке грянули веселую:
Из-под дубу, из-под вязу,
Из-под вязова коренья,
Ах, калина,
Ах, малина...
Песня перебивала песню:
...Никого я не спросила,
Кроме сердца своего,
Увидала – полюбила
И умру, любя его...
...Буйный ветер зашумел,
Белый парус забелел,
Ну, прощай, моряк, прощай
И, как звали, поминай...
– Ты что сделал? – спросил Танака.
– Я слепой. Я не видел, кто стоит на трапе.
– А-а! Ясно! Ты слепой?
– Да.
– А корабль видишь? – спрашивал Танака.
– Да. Корабль вижу.
...Эх, д-на морях нужней всего-о
Д-нам буты-ылки и с-стаканы.
Р-ранят ли из нас кого,
Эх! Вино залечит раны!
– Мы с тобой потом поговорим.
– Спасибо большое.
– А откуда ты знаешь картину, как разбойники распяли старуху на дереве?
– Это Укиё-э, Укиё-э, наши художники с дороги Токайдо, – ответил плотник. – Всем известно, они нас воспитывают.
– Очень ошибочное направление!
– Но я теперь слепой и дорогу к тебе не найду. Лучше сам приходи ко мне в мою сакайя. Поговорим об искусстве. А пока не мешай мне, уйди с дороги, а то я сослепу могу... ошибиться.