Даниил Мордовцев - Великий раскол
Вон какие-то звездочки мигают ей в окно с темного неба… Как много их, и не перечесть, словно песок морской…
А какой этот песок морской? Она никогда его не видала, да и моря не видала никогда… Говорят, и конца-краю нет морю, а Киян-море и того больше… И стоит вся земля на этом Киян-море, а не тонет она потому-де, что ее, землю-ту, держат на спине три кита… Вот велики, поди, киты-те! На что велика московская земля, а все еще не до край света раскинулась! Вон тут черкасская земля и тоже велика гораздо, у, велика! А то еще Польша, а там Литва, а там турская земля, и цесарская земля, и земля галанская, и земля аглицкая, и земля францовская, да еще Китай-земля, да Персида, да Ерусалим с святою землею… Эх, сколько земель! А Ерусалим-град, сказывают, на самом пупе земли стоит… Чудно! Аж стыдно подумать… И все это киты держат на себе, страшно и подумать! А все бог… А как киты эти, сказывают, маленько ворохнутся, и от того их вороху трус и потоп на земле бывает.
А звездочки все мигают, все мигают… Одна больше, другая поменьше, а то и в маковку росинку есть звездочки, и не перечесть их… А все божьи очи это — все ими бог видит, что на земле делается: и ее, вдову горемычную, видит господь у окошечка, простоволосу, да ему что! Простоволоса ли, покрыта ли, все едино: он на душеньку смотрит, на помыслы… И Гришутку он видит, как спит Гриша в своей постельке, убегался с хохлятами да девчатами, в «кострубоньки» играючи… Чудной такой! «Дурна, — говорит, — мамо, московка!»
А на Москву, поди, другие звездочки глядят, где этим! Далеко больно Москва-матушка живет… А что царевна Софьюшка теперь? Спит, поди, и все Наверху, во дворце спят… Спала и она там когда-то, давно, когда в сенных девушках была…
Эк их заливаются полунощницы девчаты! Что им? Молоды, горюшка мало… Вон поют:
Йшли коровы из дибровы, а овечки з поля,
Заплакала дивчинонька, край козака стоя:
Ой, куды ж ты одъизжаешь, сизокрылый орле,
Ой, хто ж мою головоньку без тебя пригорне?…
Так и Ивась ее, гетман, отъезжал с войском, и она, провожаючи его в далекий путь, плакала… Недаром плакала… Так и не вернулся… Вернулся, только не он, а его тело, да и тела нельзя было узнать за кровавыми ранами…
Ой, хто ж мою головоньку без тебе пригорне?…
Да, некому «пригорнуть», некому приголубить…
И молоденькая вдова сама чувствовала, что она вспыхнула… жаром опалило ее…
Этот молодой козак, запорожец, что приехал от гетмана с вестями, тоже зовут Иваном, Ивасем, Иван Степанович Мазепа, какой хороший из себя, ласковый… Только несчастненький такой: все утешал молодую вдовицу, говорит: «Хорош-де человек гетман был Иван Мартынович Брюховецкий, так злые люди его погубили…» Таково ласково утешал ее, вдовицу Оленушку: «Сам-де я, говорит, не изведал доли-счастья в жизни, никто-де меня не любил, и я-де никого еще посейчас не любил, а уж третий-де десяток изжил, на свете маючись…» Таково жалко его стало, так бы она и положила его бедную голову на свою сиротскую грудь и поплакала бы вдоволь горючими слезами… А какие у него глаза добрые, и Москву-то он таково любит! «Нигде бы, — говорит, — и жить не хотел, окроме Москвы белокаменной…» И руки у нее так целовал… стыд какой! Она так вся и сгорела, так и пополовела со стыдобушки… И что это с ней сталось? Так вот в душу-то самое, в сердечушко в ретивое так и заполз лаской да печалию своею этот Мазепа… И Гришутка полюбил его, козака этого, все с ним играл…
Нехай тоби зозуленька, мени соловейко,
Нехай тоби там легенько, де мое серденько:
Мени буде соловейко рано щебетати,
Тоби буде зоауленька раненько кувати…
Это голосок Явдошки… Счастливая!
А на Москве-ту, на Москве что, и не приведи бог! И крест стал не крест, и молиться люди не ведают как… За крест в срубы сажают да огнем жгут… А Федосьюшка-ту Морозова, а Урусова Овдотьюшка, господи! Мученицами стали за крест святой… И что с Москвой поделалось? С чего все это? Знамо, нечистый насеял зла в Московском государстве… И Аввакума протопопа заслали, куда ворон костей не заносит, языки попам да монахам режут… Ах, горькая, горькая родимая сторонушка!.. Люди, сказывает Соковннн Федор, в лесах, что звери, прячутся, за рубеж бегут… Ах, Москва, Москва бедная!
А тут, ишь заливается:
Ой вийду я над ярочок, пущу голосочок:
Дзвонн, дзвони, голосочку, по всему ярочку,
Нехай мене то зачуе, що в поли ночуе…
Что она это машет, липовая веточка? Куда манит? Некуда… На родимую сторону запала дороженька, заросла горьким осинничком да разрыв-травой…
А там, за Тясмином, соловушки поют… И у них «улица» своя: и Явдошка такая ж там, и Петрусь… А может, есть меж ними и такая ж горькая сиротинка, как она, Оле-нушка Брюховецкая… Как не быть?! Может, коршун заклевал ее соловушка…
Добрый, добрый, ласковый Мазепа… Имя-то какое, Мазепа… Иванушка, Ивась Мазепинька… Кажись, и теперь руке жарко от его губ, и всей жарко, стыдно! Стыдно и хорошо таково…
Никто-то не любил его, бедненького, и он никого не любил также… Бедный Мазепинька!..
А может, и на Москве теперь поют, «просо сеют» девушки:
Уж я просо сеяла — сеяла…
Где петь! Не до пенья ноне на Москве… плачут люди да молются отай, чтобы не увидали злые приставы…
Покатилась, покатилась по небу звездочка и сгасла… Которая это? Куда покатилась? Где сгасла? Точно она, горькая сиротинка, покатилась с московского неба и сгасла тут, в черкасской земле… Не светить ей больше с московского небушка…
А отсюдова Мазепа, сказывал, поедет с универсалами да с листами от гетмана Дорошенка к тогобочным козакам, и в Полтаве, сказывал, будет, и в Гадяче, и могилке, сказывал, покойного гетмана Брюховецкого поклонится… Добрый он, Мазепинька, добрый…
Просил в сумерки выйти в садочек побеседовать… Тоскует он, бедный, по матушке по своей. «Так, — говорит, — хоть об матушке, об родителях побеседуем…» Нет, стыдно… как можно в сумерки! Еще кто увидит да осудит… А жаль его, такой добрый…
Она встала и тихонько пошла в глубину комнаты: там в своей постельке что-то возился Гриць и шептал что-то… Она прислушалась; мальчик во сне бормотал:
А в нашего «Шума»
Зеленая шуба.
«Шум» ходит по диброви…
— Ах, дитятко! Все «Шумом» бредит… наигрался, кажись, так нет — мало: и во сне играет…
Она перекрестила его и, нагнувшись к постельке, тихонько поцеловала горячую головку мальчика…
— Мама!
— Что, сынку? Спи, дитятко.
— Дядя Ивашечко прийде завтра?
— Какой дядя Ивашечек?
— Дядя Мазепа.
Молодая мать опять зарделась, опять ей жарко стало… Она натянула на плечи спустившуюся сорочку…,
— Прийде, мамцю?
— Должно, придет… А тебе на что?
— Вин казав, що на свого коня мене посадить.
— Добро, добро, сынок, спи, господь с тобой.
— Я пойду на конику…
— Добро, добро, баинькай… А-а-а-а…
У кота-кота-кота
Колыбелька золота…
— Не хочу, мамо, московськои… не треба…
— Ну-ну, добро…
— Спивай нашои, мамо, про котика… про нашого, а не про московського котика…
— Добро, добро… спи только…
А-а — котино;
Засни, мала детино.
Ой на кота воркота,
На детину дремота…
Хоть она и знала уже украинские колыбельные песни, наслушалась их вдоволь, но выговором русила их…
— Ни, мамо, спивай другой, як сон ходить.
— Спою, спою… Спи тихохонько…
Ходит сон по долине
В червоненькой жупанине.
Кличет мати до детины:
Ходи, соньку, в колисоньку,
Приспи мою детиноньку…
Гриць, как в воду канул, спал уже: тихое, ровное дыхание обнаруживало, что он заснул безмятежным детским сном.
Мать перекрестила его и снова отошла к окну; сон все не шел к ней… Она снова задумалась о Мазепе, о Москве, о тамошней смуте…
«А ко мне нейдет сон и в «червоненькой жупанине», — думала она, опять глядя на звездное небо и невольно прислушиваясь к неугомонной «улице». — Сон нейдет, так Мазепа хотел приттить… ах, срам какой! Ко вдовушке-ту… А вот и Гришутка полюбил его, добрый он, хороший человек, а все ж стыднехонько мне… хоть, кажись, так бы и кинулась ему на шею, срамница… Что-то он завтра скажет? Говорит, что будет просить за меня гетмана Петра Дорофеича, чтоб на Москву меня отпустил. «Хоть и больно, — говорит, — будет оттого моему сердцу. Точно вы, — говорит, — родная мне, так по душе пришлись, словно бы я вас, как сестру родную, полюбил, жалеючи вас…» Да, добрый он, хороший братец мой родненький, Иванушка-светик… Приди он теперь, так бы, кажись, закрывши глаза со стыда, и повисла у него на шее, слезами бы вся изошла на радости… Такой он добрый! Нет, полно-ка! Не стану о нем думать; буду думать о Москве: что там ноне деется, как людей за крест мучат, как Федосьюшка страждет за веру…