Елена Раскина - Любовный секрет Елисаветы. Неотразимая Императрица
– Ты, Елисавета, не шуми, ты меня послушай. Не обрела душа отца твоего покоя. До сих пор тень его по земле ходит, и сейчас он рядом где-то – за державой своей присматривает.
– Присматривает? – усмехнулась Елизавета. – Что же внук твой столицу в Москву перенес, а Петербург оставил? Отец мой совсем другого хотел!
– Петербургу пустым быть! – повторила Евдокия давно выстраданное пророчество. – И Петруша мой верно сделал, что этот город оставил. А над тобой, Лиза, больше других отцовский грех тяготеет – не зря люди говорят, что ты на него, как отражение в зеркале, похожа.
– Знаю я, но изменить ничего не могу. Не я свой путь выбирала – отец мне его предложил. Не из чего выбирать было.
– Это ты себя так утешаешь, царевна. Что ж, от утешений дышится легче. Но я тебе лгать не стану – другие для лжи найдутся. От кого ты еще правду о себе и об отце услышишь, как не от меня, отцом твоим всего лишенной? Берегись, Елизавета Петровна, страшный у тебя путь и славный. Одна по нему пойдешь – или ангел-хранитель тебя оберегать станет, это мне неизвестно. Только отец всегда с тобой рядом будет. Иди, если силы есть…
– Нет у меня сил, Евдокия Федоровна. И мужества нет – только слабость одна осталась. Слабость и отчаяние. Суди меня – твоя воля, но лучше пожалей. Одна я на этом свете – сирота.
– Ты? Одна? – удивилась Лопухина. – С отцом ты, Лиза. Нынче и навсегда.
– Страшно мне, – призналась Елизавета, – и от советов его, и от присутствия ежечасного. Свободы хочу и счастья.
– Свободу, царевна, отмолить надо, – сказала Евдокия. – Она просто так никому не дается. А ты в миру жить хочешь… Стало быть, путем власти пойдешь?
– Пойду, – подтвердила цесаревна и стала в эту минуту так похожа на молодого Петра Алексеевича, что Евдокия не смогла сказать ни слова. Она лишь медленно поднялась и вышла из зала, оставив Елизавету в растерянности и тоске.
Цесаревне не нужны были судьи – только советчики. Она не хотела слышать голос совести – рядом соблазнительно гремели медные трубы власти, и только эти звуки были понятны и необходимы ее душе. В это мгновение она не нуждалась ни в чем другом…
Глава вторая
Болезнь Петруши
Вскоре после своего обручения пятнадцатилетний император заболел оспой и слег. Сначала цесаревна не особенно встревожилась.
– Ничего, милый, и я оспой в детстве мучилась. Жива осталась и даже не подурнела, – сказала она Шубину, нежно проводя пухленькими пальчиками по щеке, как будто хотела еще раз убедиться в том, что на ее обворожительном личике не осталось безобразных оспенных отметин. – А вокруг Петруши лекарей вон сколько. Поживет еще мальчик…
Но жить Петру оставалось совсем недолго.
Конец января оказался особенно тяжелым: мальчик метался в лихорадке, а за дверью его спальни суетились князья Долгорукие, невеста, так и не ставшая женой, да канцлер барон Остерман. Они составляли проекты завещаний на подпись Петруше, до хрипоты спорили о правах невесты на престол умирающего жениха, а Петруша звал Лизу – цесаревну Елисавет Петровну, которая в заслонившем реальность бредовом мареве казалась ему то матерью, то сестрой.
– Лиза, где же Лиза? – неустанно спрашивал Петруша, и камергер Лопухин уверял его, что Елисавет Петровна непременно придет, что за ней уже послали и скоро, совсем скоро она будет здесь.
Она и в самом деле пришла, тихо, робко прошмыгнула в покои умирающего, молча отстранила Остермана и присела у постели Петруши, нежно, по-матерински, коснулась его пылавшей смертным жаром щеки прохладной, благоуханной ладонью.
– Лизанька, – прошептал мальчик. – Пришла, значит…
– У императора оспа, – предостерег ее барон. – Вы можете заразиться, принцесса.
– А я оспой уже болела, – рассмеялась Елизавета. В трагические минуты ее розовые губки сводила судорога смеха, пугавшая самые неробкие души. – И, видишь, выздоровела. Не подурнела даже. И Петруша наш выздоровеет. Непременно.
– Нет, Лиза, я умру… – император произнес эти слова без тени сожаления или испуга – спокойно, буднично, просто. – Видение мне было, я тебе рассказать хочу.
– Какое видение, милый?
– Будто стоит у моей постели император покойный, дед мой, и говорит: «Уступи престол, Петруша. Не твой он. Уступи сам». И грозно так хмурится, страшно. «Уступи, говорит, престол дочери моей Елисавете. Ты волю свою перед смертью объявить должен. Там, в раю, тебя отец с матерью заждались, и сестра Наташа ждет не дождется. Тебе с ними быть, а мне с Лизой». Вот я и позвал тебя, Лиза, волю свою объявить хочу.
Петруша рассказывал медленно, протяжно, казалось, что вслед за каждым произнесенным словом из него капля за каплей вытекают жизненные силы.
И тут случилось небывалое: цесаревна упала на колени перед постелью, обняла мальчика и громко, отчаянно зарыдала.
– Не хочу я престола, Петруша, – горько, настойчиво повторяла она. – Видит Бог, не хочу. Не составляй завещания, погубишь меня совсем. Душу мою соблазном не испытывай – слаба я сейчас. В Александров уеду, затворюсь ото всех – мне, кроме покоя и воли, ничего не нужно. А престол кому хочешь передай. Я стерплю. Вон хоть Катьке твоей.
– Император без сознания, принцесса, и волю свою объявить не успеет, – вмешался Остерман, давно заметивший, что Елизавета рыдает впустую и государь не слышит ее слез и слов. – А кому править, решит Верховный совет.
Цесаревна рывком поднялась с колен, поцеловала Петрушу в лоб и медленно перекрестила. Потом вышла – так же тихо и незаметно, как появилась, и Остерману показалось, что никакой Елизаветы здесь никогда и не было.
* * *Евдокии Федоровне не спалось. Рядом умирал внук, а ей не позволяли переступить порог его спальни. Вот так, без нее, ушли в последний путь все те, кого она любила и ненавидела. На колу, в страшных мучениях, скончался ее возлюбленный Степан Глебов – последняя радость, отпущенная былой царице перед долгим, неслыханным страданием. Потом ушел сын, царевич Алексей, до смерти замученный отцом, и Евдокия, заключенная в Ладожском монастыре, смогла лишь мысленно с ним попрощаться. Вместе со смертью Петра I Евдокия лишилась ненависти к лютому и страшному врагу, который насильно постриг ее, постылую жену, в монахини, разлучил с сыном, казнил брата, Авраама Лопухина, и посадил на кол возлюбленного, но душа ее опустела, как дом, оставшийся без хозяина. Некого было ненавидеть, и незачем стало жить. На свете оставались лишь внуки, Петруша и Наташа, но о них инокиня Елена почти ничего не знала. Лишь иногда, страшась собственной смелости, она представляла, как обнимет Петрушу, и заплачет, и расскажет о том, как долгие годы он был ее единственной надеждой, и она держала эту надежду в руках, как церковную свечу…
И вот теперь внук оставлял Евдокию одну на свете, где все казалось туманным и зыбким, как серое марево Ладоги, много лет стеной обступавшее монахиню. Робко, тихо подошла она к заветным дверям Петрушиной спальни и столкнулась с выходившей от мальчика цесаревной.
– Как он? – только и спросила Евдокия.
– Отходит, – прошептала Елизавета, как будто боялась, что ее услышат. – Без памяти он. Стонет. Мучается, видно.
– Тебя зачем звал? Говори как есть. – Евдокия сурово, пытливо вгляделась в лицо цесаревны.
Сейчас Елизавета не казалась ей ожившим Петром, для забавы надевшим женское платье. В голубых – прежде лукавых и властных – глазах цесаревны застыла такая мука, такой страх перед будущим, такое нежелание нести свой крест, что сердце Евдокии, окаменевшее от ненависти, захлестнула материнская жалость. Эта жалость, как волна, сбила царицу с ног, обрушилась на нее соленым водопадом, и Евдокии на мгновение показалось, что нет в мире правых и виноватых, а есть лишь мера страдания, отпущенная каждому. И, почувствовав исходящее от царицы сочувствие, Елизавета не посмела врать и запираться.
– Видение ему было, – призналась она, – дед к Петруше приходил. Потому, видно, и мучается мальчик. Не по силам ему такой гость.
Несколько минут они молча смотрели друг на друга, а потом на глаза цесаревны навернулись слезы – и она по-бабьи закрылась от Евдокии рукавом.
– Ты прости меня, – сказала Елизавета сквозь слезы. – За отца прости, за мать. Может статься, и я, как отец, править буду, если приведет Господь. Но я твоего прощения никогда не забуду и, Бог свидетель, отблагодарю.
– Разучилась я прощать. Но сейчас вспомнить нужно, иначе не уйдет Петруша легко, без мучений. Не отпустит его царь покойный. Что ж, Петр Алексеевич, царь Ирод, прощаю я тебя – и за себя, и за сына нашего Алешеньку, и за брата Авраама, и за Степана Глебова, и за всех, кого ты вместе со мной к мукам приговорил. И жену твою и пособницу, солдатку Катерину прощаю. А дочери твоей в том клянусь.
Елизавета сняла с шеи крестильный крестик, и Евдокия, скрепляя клятву, прикоснулась к нему губами. Цесаревна отодвинулась от Петрушиной двери, дала Евдокии пройти, но на пороге царицу перехватил Остерман: