Алексей Новиков - Ты взойдешь, моя заря!
– Не льщусь, – скромно отвечал старый воин. – Нет гордыни в капище сердца моего!
– Mon général! – Лизанька привстала с места. – На ловца и зверь бежит. У вас такой очаровательный прожект, а вот вам и сочинитель музыки!
– А! – уставился на Глинку генерал. – В таком случае, надеюсь, не откажете по долгу верноподданного?
– Нимало не обладаю даром сочинительства, – нахмурился Глинка. – Елизавета Алексеевна по доброте своей приписывает мне несуществующее.
– И он еще притворяется! – Лизанька от негодования даже пристукнула кулачком по столу. – А весь Петербург распевает его романсы! Вот вам еще доказательство, – девушка хотела взять с фортепиано только что поднесенные ей ноты.
– Какие пустяки… – смешался Глинка. – Я, право, никак не ожидал…
– Не беспокойтесь, mon général! – перебила Лизанька. – Я отвечаю вам за мосье Глинку по праву дружбы. Мы завтра будем у вас.
И так случилось, что на следующий день они действительно поехали к Апухтину и французик-гувернер, состоявший при генеральском потомстве, вручил им свое сочинение. Здесь были стихи для хора, для арии и снова для хора. Все это, изложенное по-французски, как нельзя более подходило для выражения чувств российского дворянства.
Генерал был положительно в ажиотаже. Лизанька смотрела на Глинку пламенными глазами. Хмурый и растерянный, он положил наконец стихи в карман.
– Дриада! – сказал тогда генерал, взяв девушку за подбородок.
Он, может быть, снова дал бы шпоры воображению, но Лизанька присела в низком реверансе, послала старику воздушный поцелуй и быстро выбежала из комнаты.
Вечером, перед отъездом в Новоспасское, Глинка опять был у Ушаковых.
– Напишите самую очаровательную музыку, Мишель, – сказала при расставании Лизанька. – Подумайте, какой счастливый случай представить вас всему обществу!
– Но я вовсе не ищу этой чести, – отвечал Глинка.
– Боже мой! – удивилась Лизанька. – Но если… Ох, какой ты неловкий… – Девушка в смущении не находила слов. – Но если объявят о нашей помолвке… – Лизанька приникла к молодому человеку. – Исполни мое желание – и я обещаю тебе все, что ты захочешь! Теперь ты сочинишь музыку, мой Индрик-зверь?
Глава шестая
– К черту! К дьяволу! – злорадно повторяет Глинка и, минуя птичьи клетки, решительно идет к пылающей печке, чтобы бросить в нее измятые листы.
Но тут в воображении перед ним предстает лилея Лизанька. Он видит ее обещающие глаза, слышит ее горячее дыхание и признается, что даже вдали от нее, даже в Новоспасском, не в силах противиться этим чарам.
Глинка разглаживает помятые листы и снова перечитывает французские вирши. Где-то в глубине темных глаз зажигаются упрямые огоньки. Пусть бессилен он противиться Лизаньке, но музыка, если суждено ей родиться, пойдет своим путем. Не властны над ней ни Лизанька-лилея, ни генерал-«аллюр», ни верноподданный поэт из Марселя.
Садясь за рояль, Глинка еще раз покосился на письменный стол. Вирши, оплакивающие смерть Александра Павловича, безмятежно покоились рядом с памятным башмачком. Но сочинитель так углубился в мир рождающихся звуков, что и башмачок и вирши были тотчас забыты. Музыка действительно пошла своим путем. Музыка скорбела о безвременье и о тех, кто в безвременье погиб.
– А надо будет – француз подкинет любые метры! – Сочинитель оторвался от рояля, и в глазах его снова зажглись упрямые огоньки.
Он работал упорно и быстро, довольный своей хитростью. Печальная, величавая тема разрасталась и ширилась, а в воображении уже обозначилась центральная ария: Россия жива и будет жить.
– Опять перетрудился? – спрашивала, присматриваясь к сыну, Евгения Андреевна.
– Где там, маменька, – грустно отвечал сын. – Так ли надобно трудиться в художестве! – Он присел рядом с матушкой. – Позвольте только самую малость отдохнуть у вас.
– Отдыхай. Однако, смотрю я, совсем ты без прибытку трудишься. Ни наград, ни чинов за музыку не жалуют. Какая же тебе корысть?
– Вы, маменька, никогда о том не спрашивали.
– А материнскому сердцу какой спрос? – Евгения Андреевна погладила сына по голове, как маленького. – Раньше я и сама не знала, как на тебя смотреть. Мало ли в юности причуд бывает! А порой и до старости тешится ими человек. Хоть бы Афанасия или Ивана из наших, шмаковских, взять – ведь тоже музыканты!
– Разумеется, – подтвердил Глинка. – В особенности дядюшка Иван Андреевич.
– Уж ты рад его, беспутного, хвалить!
– Да чем же беспутный, маменька? Если вы насчет Дарьи Корнеевны сомневаетесь, так ведь, ей-богу, славная женщина. И дядюшка с ней, смотрите, ожил.
– Не мне их судить, – отвечала Евгения Андреевна, – люди и без меня засудят. Да я, пожалуй, не о том. Музыка у Ивана непутевой оказалась. Никуда сама не пошла, никуда и его не привела. Вот и остался он в разоренном гнезде, что он, что Афанасий.
– А я? – заинтересовался Глинка. – Смогу ли я в музыке хозяйствовать?
Евгения Андреевна пристально посмотрела на сына.
– Никогда я тебе мнения моего не говорила и знать не могу – тоже ведь шмаковской барышней родилась. У клавесина выросла, а знания ухватила – на ломаный грош!
– Когда же вам, маменька, было, коли замуж вышли!
– Ну да! – усмехнулась Евгения Андреевна. – А теперь на папеньку да на вас ссылаться – чего лучше? Только я тебе так скажу: если бы не дворянская наша лень да если б душа у меня была просящая…
– Полноте, полноте! Никак не согласен! – перебил Глинка.
– А ты дай досказать, коли сам спросил. Другие, смотришь, служат или в имении хозяйствуют, байбаками живут или плодятся, а ты у меня пламенем горишь. Давно я материнским сердцем знаю: не наш ты, не житейский человек. А легко ли тебя, милый, музыке отдавать – про то мне ведать. Только ничего не поделаешь, без моего спросу она обошлась. Мне ж теперь одно осталось: тебе, голубчику, жизнь облегчить… – Евгения Андреевна помедлила. – А с Лизанькой у тебя как? Не серьезное ли затеял?
– Не знаю, ничего, маменька, не знаю. На днях в Смоленск поеду и, если дело толком объяснится, вам первой скажу.
– Не торопись только. Ты и в амурах огневой… а для прохлаждения из атласных башмачков пьешь. Только вряд ли этак разум остудишь… Ты про учителя, который у Ушаковых жил, слыхал?
– Какой учитель? – удивился Глинка.
– Ничего, стало быть, не знаешь?.. Был у Алексея Андреевича взят в дом для обучения Лизаньки какой-то аглицкий выходец, Шервуд, что ли, если не запамятовала. И чудил же с ним Алексей Андреевич! В то время наяву им грезил и дочь готов был за него отдать, лишь знамения ждал… Ну, было ли ему знамение или не было, не скажу тебе, только послал он своего любимца на военную службу – чины добывать, чтобы не зазорно за него дочку сватать.
– А Лизанька?
– Об этом, голубчик, сам ее спроси. А еще лучше – обожди. Коли серьезное у вас дело, сама она тебе скажет. Не близкие мы с ними. Знаю то, что сама от Алексея Андреевича слышала. А сплетен разве оберешься? Ты и сам их Лизаньке прибавил. Башмачок у нее с ноги снял, а люди теперь тот башмачок ей на шею повесили. Или не так говорю?
Вернувшись от Евгении Андреевны к себе, Глинка снова взялся за кантату. Надо было кое-что сызнова испытать, еще раз сообразить и вникнуть в самый дух гармонии. И это тоже было, пожалуй, плохо для нетерпеливой Лизаньки, которая никак не могла понять, что какие-то незадавшиеся гармонии могут хотя бы на лишний час задержать влюбленного.
Глава седьмая
Смоленское благородное общество шумело и волновалось. Впрочем, это волнение не имело никакой связи с музыкальным вечером, затеянным генералом Апухтиным. Город потерял голову от приезда всероссийской знаменитости. То был явившийся нежданно-негаданно бравый прапорщик Иван Васильевич Шервуд. Трудно было бы узнать теперь в нем безвестного унтер-офицера, который тайно скакал в Таганрог и открыл императору Александру Павловичу все, что выпытал о заговорщиках, умышлявших против самодержца. Собачьим нюхом выведал Иван Васильевич многие важные известия о тайном обществе, образовавшемся на юге. По горячему следу привел царских ищеек к Павлу Пестелю и товарищам его.
Недаром ревностного слугу лично благодарил император Николай Павлович и поцеловал его в яркие, пухлые губы. И эти самые губы ныне приводили в истому смоленских благородных девиц.
Иван Васильевич, будто нарочно, то и дело появлялся на улицах Смоленска в шинели, лихо накинутой на одно плечо. Он любил промчаться по городу в открытых санях, подставив ветру могучую грудь, и тогда еще более волновались девичьи сердца. Это волнение было тем понятнее, что в городе уже веяло коварное дуновение весны. А Иван Васильевич бывал и на улицах и в гостиных, как будто решил осчастливить Смоленск навеки.
Он состоял всего в чине прапорщика, пожалованном ему за открытие заговора; однако, расцелованный самим императором, мог завтра стать генерал-адъютантом, графом, министром, черт знает кем!