Эдуард Эттингер - Аттила России
— Милый Павел, ты, конечно, шутишь, но ведь совершенно ясно, что поэт под этим плодом понимает именно сердце, созревающее для любви под лучами солнца взглядов своей милой, — заметила Наталья Алексеевна.
— Ого! Да и ты, никак, у меня поэтесса? Ну, хорошо! Но если у Державина в груди не яблоко, а действительно сердце, то как же это он ухитрится делить его на две части?.. Ну, не буду, не буду, — засмеялся великий князь, встретив полный укоризны, молящий взгляд супруги, — я просто шучу… Очень мило! Только вот что: Бог троицу любит, а потому прочти-ка нам еще что-нибудь, да и довольно на сегодня, потому что все чрезмерное вредно… даже соловьям, миртам и позлащенным плодам!
Державин прочел третье стихотворение:
Свет узрев, комар безумный
На погибель полетел —
Мыслил он, что отблеск лунный,
С туч исторгнутый, узрел.
Свет огнем жестоким пышет…
Миг! Следа от крыльев нет!
И безумный еле дышит…
«Я люблю тебя, мой свет!» —
Шепчет бедный, умирая
У престола красоты…
Кто комар? Того не знаю…
Ну, а свет тот? Это — ты!
— Молодчина, безумный комар, совсем молодчина! — воскликнул великий князь, разражаясь аплодисментами. — Ишь ты, плут какой! Смотри, Гавриил, если моя почтенная мамаша услышит, как ты читаешь свои стихи, то ты сразу составишь себе карьеру. Ведь она любит безумных комаров… вершков двенадцати ростом!
— Вы — истинный поэт, — обратилась к Державину великая княгиня, стараясь замаскировать бестактную выходку великого князя, — у вас непритворное, горячее чувство, вы легко владеете рифмой и полны глубоко поэтических образов. Работайте над собой, шлифуйте свою музу! Такие люди, как вы, нужны каждой стране!
— Правда, правда, Гавриил, продолжай работать! Конечно, всякой стране нужны прежде всего хорошо выученные солдаты и дельные чиновники, но и поэты… отчего же! Работай, Гавриил! Правда, сейчас я ничем не могу наградить тебя — ведь я только великий князь, сын мудрой и великой Екатерины! Но погоди, придет мое время! До свидания, спасибо тебе, Гавриил Романович.
Поэт сейчас же откланялся. Великая княгиня милостиво протянула ему руку для поцелуя, и когда он, задыхаясь от счастья, приник к ней почтительным поцелуем, она сказала с мечтательным видом:
— «Кто комар? Его я знаю. Ну, а свет тот? Это — ты!» Ведь так, кажется?
— Простите, ваше императорское высочество, немного не так: «Кто комар? Того не знаю».
— Вот как? — сказала великая княгиня и продолжала с тонкой, кокетливой улыбкой: — А мне почему-то казалось, что именно… его я знаю.
Державин вспыхнул до ушей. Великая княгиня продолжала:
— До свидания, Гавриил Романович! Надеюсь, вы еще не раз почитаете нам свои произведения. Я очень благодарна вам; давно я не слышала ничего более изящного и красивого!
Вернувшись к себе домой, Державин дал волю своим чувствам:
— Божество мое! Светоч моей жизни! Ты оценила мои вирши, ты поняла, что только тобой и для тебя писал я их! Ты похвалила их… Да не коснутся же эти стихи ни взора, ни слуха низменных людей!
Он достал три листика, на которых были написаны прочитанные великой княгине стихи, нежно поцеловал их и благоговейно сжег на свечке.
И в этот день не было человека счастливее гвардии поручика Державина!
III
Антипатия, которую великий князь высказал к Потемкину в разговоре с Державиным и которую он так же открыто высказывал повсюду и везде, коренилась главным образом в той нежности, с которой императрица Екатерина II относилась к своему фавориту. И без того не в меру честолюбивый, смелый и беззастенчивый, Потемкин злоупотреблял склонностью государыни и делал все, чтобы ухудшить положение великого князя. Словно ему, мелкопоместному дворянину, нравилось, что все, решительно все, не исключая и наследника престола, делают только то, что хочет он, Потемкин; что все должны склониться перед ним и плясать под его дудку.
Он добился этого. Все, кто не хотел льстить, заискивать, должны были испытывать тяжесть его могущественной десницы. Все, кроме одного слабого, хрупкого создания.
Этим слабым созданием, осмеливавшимся издеваться над волей всесильного временщика, была Бодена, смуглянка-ведьма Потемкина. В ее руках скованный из гранита и стали характер Потемкина становился податливее и мягче воска. Она говорила ему грубые, неприкрашенные истины, называла его дылдой, дураком, дубиной, орясиной, упорно действовала наперекор его желаниям, а он все терпел, все сносил. По временам он приходил в неистовое бешенство. Но тогда Бодене достаточно было кинуть на него притворно-робкий, чарующе-молящий взор из-под длинных, пушистых ресниц, достаточно было сложить умильным бантиком свои коралловые губы — и гнев гиганта таял, словно по волшебству. Если же раздражение Потемкина было уж слишком сильно, тогда она хватала бубен и принималась кружиться по комнате в вакхически-причудливой пляске. Случалось, что во время танца с Бодены спадали тонкие одежды; однако, не обращая на это внимания, она продолжала танцевать, прикрытая только прядями длинных, шелковистых волос, фантастическими змейками обвивавшими ее нежное, молочно-белое тело. Потемкин терял голову; он кидался к ней, хватал ее в свои мощные объятия и хрипло говорил слова покорности, страсти, восторга.
Нечто подобное случилось и сегодня. Выведенный из себя смелыми издевками Бодены, Потемкин схватил шелковую плеть, твердо решив проучить непокорную цыганку. Но последняя опять, как всегда, схватила бубен, опять, как всегда, помчалась в неистовой пляске и опять, как всегда, выпала грозная плеть из сильных рук Потемкина, а сам он рухнул в кресло и весь ушел в созерцание пляшущей.
— И не знаю, право, — сказал он Бодене, когда, усталая, она бело-розовым клубочком свернулась у его ног, — не знаю, почему я так люблю тебя. Ты не думай, дьяволенок, что я слеп ко всем твоим недостаткам, — продолжал он, с чувственной дрожью запуская пальцы в волны мягких волос Бодены, — я отлично знаю, что ты дика, как шмель, лакома, как кошка, воровата, как сорока, и при всем том зла, как обезьяна. И все-таки, негодное созданье, я так сильно люблю тебя, что, как ни хочу, не могу вырвать тебя из своего сердца.
— Напрасно, напрасно! А то вырвал бы в самом деле! Или, может быть, ты воображаешь, что Бодена будет жалеть об этом? Ошибаешься, длинноногий дурачок!
— Если бы я мог, я уже давно прогнал бы тебя, скверная девчонка, да не могу. Я отлично знаю, что ты в душе глубоко равнодушна ко мне, а если иногда и притворяешься, будто любишь, так потому, что я, первый человек во всей стране, перед которым склоняются все и каждый, настолько глуп, что подстерегаю твое малейшее желание, готов удовлетворить любой, самый сумасшедший каприз, причуду, прихоть. Но будь я бедняком…
— Я стала бы ненавидеть тебя, думаешь ты? И опять ошибаешься, дылда! Наверное, я любила бы тебя гораздо больше, чем теперь, когда ты богат, могуществен и… очень противен!
— Ну, чего ты опять за старое! Разве тебе чего-нибудь не хватает? Разве не исполнял я малейшего твоего желания, разве тебе нужно что-нибудь? Так скажи!
— Нет! В своем невыносимом великодушии, которое зачастую смущает меня, ты одарил меня более, чем нужно такому нетребовательному существу, как я.
— И все-таки ты недовольна?
— Да, — вздохнув, призналась Бодена.
— Но почему?
— Да ведь я — только твоя крепостная! Возьми обратно все, что ты подарил мне, только верни мне свободу!
— Да разве ты не свободна? Разве ты и без того не делаешь всего, что хочешь?
— О, конечно! Я могу делать все, что мне угодно… Могу танцевать, когда ты этого хочешь; могу петь, тоже когда ты этого хочешь. Несносный тиран! И это ты называешь свободой?
— А что бы ты сделала, если бы я сказал тебе: «Ты свободна, ступай, куда хочешь»?
— О, тогда я убежала бы далеко-далеко из этого холодного, скучного, унылого города! Я убежала бы далеко-далеко на юг, в привольные степи, где свободные, как ветер, разгуливают цыгане, мои близкие, мои родные. Там, на пышном ковре зелени, я отдохнула бы от этих давящих меня потолков, от прикрытой парчой и бархатом мерзости парадной постели! Я носилась бы там, как вихрь, я пела и плясала бы, но тогда, когда мне этого хотелось бы, а не по приказанию рабовладельца.
— Ты очень неблагодарна, милейшая гиена! Сколько знатнейших петербургских дам сочло бы за особенное счастье жить со мной под одной кровлей и делить могущество и богатство первого человека в стране, как делишь со мною их ты!
— Бедные дамы! Видимо, они не знают, что значит быть собственностью такого деспота, как ты! Они не знают, что нужно забыть всякий стыд, всякую совесть, всякое достоинство, чтобы служить развлечением для истасканного человека, чувства которого притупились и не удовлетворяются обыденным! Может быть, они стали бы плясать голыми перед тобой? Полно тебе! Да я предпочту голодать в лесах и степях с цыганами, чем оставаться твоей игрушкой!