Аркадий Кузьмин - Свет мой Том I
Длиннополый строевой выправки немецкий офицер, вожделенно заглядывая на зерно, потребовал старосту. Но старосты, как такового, здесь не было. Однако вперед выступил — диво-дивное — этот позабытый всеми неказистый Герасим Вьюнок. Подойдя к малокровному офицеру, он пребыстро залопотал ему что-то по-немецки; закурив предложенную из серебряного портсигара сигарету, оживился, раскраснелся, отодвинул с глаз картуз. Кто-то из женщин спохватился, вспомнив его прошлое почти двадцатилетней давности.
С просьбой бабы к нему обратились:
— Выручите нас, Герасим, будьте добреньки — не отдавайте рожь! Заступитесь!..
И все с тревогой вслушивались, ничего не разбирая, в его подобострастный лепет с начальствующим немцем, спрашивали у ребят, кто в школе изучал язык немецкий, о чем это он толкует с тем. Да и подумали было, веселея, только повеселевшие солдаты двинулись опять к своим подводам:
— Ну, слава Богу, пронесло, кажись. Собрались, верно, уезжать.
— Нет, — сказала уверенно Наташа. — Они хотят сначала сами все забрать.
Солдаты опять вернулись в шору с большущими бумажными мешками, и растерянность в народе вмиг уже сменилась ненавистью к самозваному старосте.
— Ничего уж не поделаешь, — уже распоряжался он, угождая, как-то по-новому ненатурально-пружинисто задвигавшись около вороха зерна. — Надо вначале налог заплатить. Как же иначе будет воевать немецкая армия? Кто же будет ее снабжать продовольствием?
И было-то до странности нелепо, глупо, дико это угодничество, это превращение черного совсем мужика в этакого рассуждающего распорядителя чужим добром. Последним человеком ведь был, а захотел стать первым — тоже «господином».
— Эва, дошлый какой: того, Силина, спихнул, — изумился кто-то несведуще.
— Да черта с два! Просто поделили они, аспиды, свои полномочия по управству здесь.
— За ними, сорняками, где ни пропадало, — вполголоса говорили работавшие на току.
— Это еще Гюго писал: нельзя быть героем, сражаясь против Родины, — сказала и Наташа, читавшая его очень много.
— А для таких людей правило одно: где хорошо, там и отечество.
Так с обмолотом ржи все кувырком пошло: кособрюхие забрали себе всю ее. Ну, и, стало быть, потом зачали еще что-то добывать, выжимать из населения, ища неположенное ими.
XVIII
Велико навеяло снега. Был жемчужный мороз. В своем перевоплощении дьявольском Силин вбухнулся незвано к Кашиным. Шарнув входной дверью, загудел… Здравствуйте… Пожалуйста… Не ждали? Он привел с собой одного фашиста и двух съежившихся здешних мужичков, приглаженных понятых, — Егора Силантьева и Семена Голихина, или, иначе, как называли за глаза второго, Сено-Солому, — с заступами, с ломом. Умопомрачительная дикость: уже изготовился он дом обыскивать! Скор же!
Заходили под ним половицы жалобно.
Дознание повел издалека:
— Анна, угадай, зачем пришел к тебе! Не знаешь, что ль? Подсказать тебе? Молчишь?!
Шоры накатил на бельма, пёр себе — и будто бы не видывал, что захватчики уже самостоятельно, еще не прибегнув к его падким, услужительным способностям, и притом с профессиональным знанием и нюхом, все обрыскали и пообобрали все окрест дворы, подвалы и чуланы, и амбары, и сараи, — группами, поодиночке, на автомашинах и фургонах. И они себя нисколько не обидели, не обделили ни насколько. Разве ж этакое можно, допустимо — обделить? Но, как говорится, разыгрался волчий аппетит. И поэтому пособник, коли в перевертыша преобразился, лез из кожи вон в услужении своем, чтоб только найти фонтан новых возможностей в изъятии у обобранного уже населения припрятанных для пропитания продуктов. До чего же докатился…
Растерялась было Анна. От такого оборота…
— Как нам, обездоленным, нынче знать, Николай Фомич, для чего кто в не свои избы ходит, проверяет, у кого положено что плохо. — Побелевшая, она медлила, вылезая из подпола с эмалированной чашкой набранной квашенной капусты; балансировала на одном колене над черневшим лазом в полу, глядя на пришельцев и страшась еще того, что вот-вот загудит с капустой опять вниз. И то ли она охнула, то ли простонала тихонько, точно надломившись, — то ли от боли физической (спина у ней нет-нет побаливала — схватывал радикулит и еще какая-то хвороба нераспознанная), то ли от боли душевной за все. Ведь с чужеземной солдатней что-то непоправимо страшное объяло ее дом. Она с детьми была брошена на произвол и позор, а потому теперь и сама должна была постоять за них и защитить их — ведь никто уже ей не поможет… Вот они, поджавшись, затихли в переду, но глядели на вошедших исподлобья, взросло и по-детски немигавшим взглядом, ясно говорившим тем без слов: «Ах, вы подлые собаки!» Она справилась с собой с усилием, привстала: — Ведать я не ведаю, зачем вы ко мне пожаловали… — Анна была начеку, сама защищалась до последнего, что называется, патрона. У нее был здесь свой фронт. Особый.
— Ой ли! Разве не догадываешься? Будто?.. — Зловеще ухмыляясь, Силин надвигался на нее.
— Что гадать, коль не дадено сейчас нам прав никаких? — Анна сызнова помедлила, так как в глазах у ней опять круги поплыли; после она внаклонку задвинула массивной неподатливой крышкой вход в подпол, поставила на лавку чашку с капустой. И распрямилась перед красной маской провонявшего табачищем Силина.
— Ну так, значит, Анна, ты никак — никак не знаешь? Не догадываешься даже? Говори! — И ее какое-то чистое, сухое и почти святое лицо, ее полуотрешенное спокойствие, почти непроницаемость взбесили властолюбца сразу: — Что ты свято и невинно смотришь на меня, глаза выпяля?! Не узнаешь?!
— Я сказала ведь, — не уступала Анна: — Не могу я отгадать, что вам вздумалось.
— Ты лучше подобру и поздорову признавайся нам: хлеб колхозный прячешь? Где? Покажь! Говорю ж тебе: от греха подальше… И напрасно время не тяни. Себя губишь. Час неровен… Н-ну! Где запрятала ворованную рожь?
— Да, признайся, ты признайся, Анна, лучше, — омерзительно вторили ему подвывалы.
— Что вы, батюшки, помилуйте, какая рожь ворованная, где? Один непочатый мешок зерна, чем колхоз помог, авансировал, — и все-то мои хлебные запасы на сегодня. Кот наплакал. Смех! — Анна не могла сказать злодею всей голой правды. Круто ж изменилось все в течение коротких дней! Казалось, вот-вот-вот еще, три месяца назад, когда дивно грел июльский день, а Анна безутешно плакала и голосила, провожая призванного на передовую мужа своего, Василия, — еще ведь тогда Василий, утешая ее, говорил, что это лишь поверка. Соберут на семьдесят пять дней — и все. Затем мужики домой вернутся. Ты не плачь, не убивайся. Она с проводов пришла домой, а дома хлебушка ни горсти нет. Хоть шаром покати в ларях. Пошла в правление колхоза. Там и выписали ей два пуда ржи. И только. И хлеб уже доставали, где могли. — Спрашивается, чем я прокормлю семь целых ртов?
Силин ухмыльнулся:
— Ишь, я погляжу, заговорила как! «Помог колхоз!» Держи карман шире!
— Я не по-другому нынче говорю, Николай Фомич, — по-прежнему. Но ежели вам не нравится что, — пожалуйста, и помолчу. Не буду плести ереси всякие.
— Так ты, значит, утверждаешь, что не знаешь? Ой, гляди!.. Не промахнись…
И почти смиренно, с тихой убежденностью в правоте своей, она ему выложила:
— Что «гляди»? У нас с вами «знаешь», видно, разные; не обессудьте нас поэтому. Не положа не ищут.
— Ты бы, Анна, пока не храбрилась, не храбрилась зря. Чай, не на собрании отчетном паришься… Ведь отлично понимаешь, что накрылась прежняя вся власть и колхоз твой лопнул. Даже и сбежать вам не помог! То-то!
— А я и не просила никого, Николай Фомич, бога не молила; сами судите, столько сейчас нас, обездоленных головушек в родном гнезде, что нам отсюда не подняться никуда. Мы-то от бомбежек выезжали временно — куда подалее. Да германские войска к Москве нагрянули. И грешно тебе-то, Николай Фомич, так измываться над своими ж. Смелым воином ты здесь заделался… Не в окопах опаленных. И пошел на нас, одних баб да ребятишек малых, сирот. Тогда как наши мужья, братья там, на фронте, головы за Родину кладут, кровь проливают. Ох, мои родимые! Где же вы, защитники наши единственные? Неужели одолели вас? Да придите, защитите нас!..
Она всплакнула, и слезы, как спасательное средство, несколько смягчив, разрядили это опасно напряженное столкновение.
— Ну, безумная, я мигом прищемлю тебе язык, — тем не менее пообещал ей взбешенный негодяй. Густо он побагровел, шумно задышал и, судорожно сжимая в руке рукоятку плетки, зашагал туда-сюда по кухне, по передним комнатам, словно умерял в себе амбицию, что взыгралась мелким бесом оттого, что он, вышло, понапрасну, грозно пыжится: не смог даже усмирить смирнейшую домохозяйку, уж не говоря о безусловном раболепии. Как же так? Кто же он тогда такой? Перекатывались желваки у него на скулах. — Что там с муженьком твоим — меня не касается; у меня другая власть, которой я теперь служу. И ты больше мне о нем не напоминай! Да не темни! Отвечай, — в последний раз я спрашиваю, — где ты спрятала рожь? Шора к тебе ближе, чем к другим… Сказывают, тяпнули мешки в последнюю бомбежку, ночью…