Юзеф Крашевский - Божий гнев
— Наияснейшая пани, — закончил Стржембош, — слепо доверилась бессовестному человеку, а подканцлер основал на этом план овладеть всем; но наступит час…
— Наияснейшая пани, — перебила Болье, — вовсе не так слепо доверяет Радзеевскому, как думает ваша милость.
На том и кончилась продолжительная беседа, которая в тот же день была повторена в спальне королевы. Стржембош имел хоть то утешение, что его поездка не осталась бесплодной.
Он еще раз побывал во дворце, который до сих пор носил название дворца Казановских, и заметил еще более явные признаки каких-то приготовлений, которые ему трудно было понять, а слуги не хотели отвечать на его расспросы.
Подканцлерша, в черном, почти траурном, платье, с лихорадочным румянцем на щеках, приняла его, сидя за столиком, на котором лежали груды бумаг.
Спросила его, когда он едет, и осталась недовольна тем, что он не мог ответить на этот вопрос; отдала ему какое-то письмо, но как будто не совсем охотно.
Во время разговора спросила его, видел ли он королеву. Он ответил утвердительно, но ничего не рассказал о Марии Людвике.
— Королева относится ко мне несправедливо, — сказала она. — Знаю, что наияснейший пан не может вступиться за меня. Нет у меня никого; единственная моя опора — двое братьев; они должны заступиться за меня. С подканцлером я не останусь — это значило бы умереть…
Дызма осмелился спросить, не думает ли она уехать, о чем он заключал по приготовлениям, но получил неопределенный, двусмысленный ответ.
Наконец подканцлерша вручила ему письмо к королю.
— Вы, конечно, понимаете, — сказала она, — что письмо должно быть передано в собственные руки и непременно с глазу на глаз. Если о нем узнают, то этого окажется достаточным для новых обвинений против меня и короля. — Он мой опекун, ему я обязана всем, но этим и ограничиваются наши отношения. Люди злы и бессовестны.
С болью в сердце ушел от нее Дызма. Королева приказала ему еще подождать, а с Бертони и ее дочкой он не мог ничего поделать. Наконец, однажды рано утром ему удалось встретить девушку, шедшую в костел со старухой охмистриной.
Бианка улыбнулась ему так же мило и весело, как всегда.
— Сжалься, успокой меня, — сказал он, подбежав к ней. — Мать хочет выдать тебя за безумного, ты должна противиться этому. Я уведомлю короля.
— А! А! Прошу не вмешиваться в это дело, — возразила смущенная девушка. — Я должна слушаться матери. Старый князь вовсе не безумный, он очень добрый человек. Обожает меня, преклоняется передо мною.
Стржембош возмутился.
— А со мною что будет? — спросил он. — Как же я-то и твои обещания?
Бианка потупилась.
— Но вы, сударь, мне милы по-прежнему, — шепнула она, — только… надо слушаться матери.
Дызма с жаром принялся убеждать ее. Итальянка слушала, улыбаясь с детской наивностью. По-видимому, она никак не могла понять, что расположение к красивому молодцу не уживалось с выходом замуж за старого князя.
Стржембош тщетно тратил красноречие. Она улыбалась, успокаивала его, но, видимо, не относилась серьезно к своим обещаниям.
— Я для вас не могу вступить в войну с мамой, — сказала она, — это испортило бы мне жизнь, а я хочу жить счастливо. Старика я не люблю; и вы должны быть довольны этим.
Видя, что от нее ничего другого не добьешься, Дызма старался по крайней мере взять с нее слово и торжественное обещание не выходить замуж, пока король не вернется из похода.
Бианка рассердилась.
— Но я не могу назначить срок; поговорите об этом с мамой. Сказав это, она пустилась почти бегом, так что Стржембош едва успел догнать ее, чтобы уговорить и проститься.
Только у самого порога она повернулась к нему, сказала, что прощает его, улыбнулась и исчезла, оставив его ослепленным.
Дызма был упрям. На другой день он явился к Бертони; и ей пришлось его впустить.
— Я возвращаюсь в лагерь, — сказал он. — Без шуток, король приказал мне вас проведать. После вашего сообщения о стольнике, я объявляю вашей милости от имени короля, что если до нашего возвращения вы самовольно выдадите Бианку за этого старика, то клянусь, что ни вам, ни вашей дочке уже нельзя будет показаться на глаза королю. Даю вам слово, что вы навеки лишитесь покровительства и милости наияснейшего пана.
— Думаешь напугать меня своими угрозами? — возразила Бертони. — Я короля знаю дольше и лучше, чем ты; знаю также, что делать со своей дочкой; в советах не нуждаюсь!
И захлопнула дверь у него перед носом.
V
Человеческая природа полна тайн, еще никем не разгаданных. Иногда в человеке оживает укрощенный зверь, иногда пробуждается скованный дух ангела. Пустяк, порыв ветра, какой-нибудь запах, звук превращают спокойное существо в безумное создание. Благочестивый гимн умолкает среди завывания пожара.
Так в одно памятное утро в лагере под Берестечком дремавшие таборы проснулись от крика:
— На коней! К оружию!
По всему огромному пространству, занятому таборами, пробежала как бы конвульсивная дрожь, завеяли значки, зашелестели хоругви, заржали кони, забегали люди, зазвенели сабли. Рыцарство, обозная прислуга, все жило и двигалось.
Приказы, передаваемые из уст в уста, разносились по лагерю, в полках трубили в трубы, начальники в лосиных колетах выбегали из палаток, челядь взбиралась на возы, посмотреть, не виден ли уже неприятель.
— Орда! На коней! Неприятель идет! — кричали всюду.
Вначале возникла суматоха, но громкая команда вождей быстро водворила порядок. Никто уже не ждал дальнейших распоряжений; всякий знал, что нужно делать.
Прислуга бегала, таща на плечах седла, а кони, почуявши выступление, нетерпеливо ржали и рвались.
Несколько конных поскакали от короля в полки с приказаниями; всюду трубили сбор. Все, выбравшиеся на заре из лагеря в лес подышать весенним воздухом, бегом возвращались к палаткам.
Оказалось, что челядь, забравшаяся с лошадьми довольно далеко в лес, наткнулась на только что покинутое становище татар, видны были свежие следы лошадей, валялись поломанные луки и стрелы и клочья войлока.
Никто не мог понять, как ухитрились татары подкрасться так близко и тихо, несмотря на бдительность разъездов.
Издали видно было короля, стоявшего на пригорке и окруженного войсковыми старшинами. От него и к нему постоянно мчались посланцы. К нему приводили схваченных людей, языков.
Недавно тихий лагерь, шумел теперь, как море, взволнованное ветром, и в этом шуме было что-то торжественное, боевое, почти веселое. Множество голосов сливалось в один хор, над которым гремело:
— На коней! К оружию!
Шляхта, которая вчера еще обсуждала, как выступить с жалобами против короля, устыдилась; кровь и у нее заиграла.
— Уж лучше сразиться и кончить, чем ждать милости Божией здесь на зеленом лугу, когда дома некому сеять овса и гречихи! — кричали все.
Все добывали из обоза лучшее оружие и осеняли сабли святым крестом. Иные по стародавнему обычаю наряжались в лучшее платье.
— Битва праздник для жолнера, — говорили они.
Даже у прислуги проснулся боевой дух, и она носилась, как на крыльях, не то испуганная, не то обрадованная.
Полки, которым всего легче было выбраться и построиться, уже стояли на местах, с развевающимися хоругвями. Некоторые, больше заботившиеся о себе, еще ели и пили, распуская пояса про запас, так как неизвестно было, когда снова доберутся до миски. Пили за погибель бунтовщиков.
Там и сям вырывался отдельный громкий возглас и смолкал.
Король был в постоянном движении, объезжал полки, обращался к ним с несколькими словами и возвращался на пригорок.
Все дивились, что не заметили приближения орды, проспали зарево, видневшееся вдали уже вторую ночь, как уверяла челядь.
При первом известии Вишневецкий и Любомирский выслали разъезды: первый своего казака, верного Зараду, с четырьмя опытными товарищами, второй одного полковника, известного тем, что никогда не возвращался из разведки с пустыми руками.
Они привели четверых захваченных татар: стотысячная орда кочевала в двух милях.
Король пошел помолиться перед образом Пречистой Богоматери Холмской.
Пока все это происходило, в обозе, неподалеку на склоне, где челядь преспокойно косила траву для коней, не предполагая, что кто-нибудь помешает ей, раздались дикие крики, в кустах показались татары.
Вначале их было только несколько человек, потом появилось гораздо больше. Они остановились и стали вызывать на бой. Бывшие среди них казаки кричали:
— Просим на танец! А что? Ножки болят? Страшно? Пожалуйте поплясать!
Прислуга и жолнеры готовы были выйти, но коронный стражник Замойский, по приказанию короля, строго запретил кому бы то ни было выступать самовольно.