Антония Байетт - Детская книга
— Он еще и молодой мужчина, а Имогена — молодая женщина. Можно я и что-нибудь с одуванчиками возьму — покажу музейным кураторам?
Имогена переехала в Лондон, и Проспер сказал дочери, что надо как-то обеспечить ее пристойной шляпкой и платьем, но он не знает, как. Флоренция ответила:
— Я найду шляпку — ты же знаешь, как я их удачно подбираю, — и скажу Имогене, что я купила эту шляпку себе, и она мне не подошла. Вот для моих платьев Имогена слишком высокая. Но я что-нибудь придумаю.
— Флоренция, ты у меня такая умница. Ты всегда будешь такой?
— Нет. Скорее всего, с возрастом я ужасно поглупею. Похоже, так со всеми бывает.
В доме Кейнов, внутри Музея, но вдали от строительного грохота, скрежета, пыли Имогена, кажется, действительно освоилась и стала немного бодрее и нормальнее. У нее обнаружился неожиданный талант к архитектурным эскизам, она сделала несколько шелковых розовых бутонов и незабудок для украшения найденной Флоренцией простенькой шляпки и по собственной инициативе принялась перешивать одежду, чтобы больше походить на студентку Школы искусств. В доме Фладдов дела обстояли не так радужно. После отъезда сестры Помона вновь стала ходить во сне. Пару раз она оказывалась в спальне Филипа, один раз — голая, прикрытая лишь чересчур длинными, чуть сальными золотыми прядями. Филип и Элси говорили об этом. Элси считала, что Помона притворяется. Элси сказала Филипу, что Помона вешается ему на шею — в буквальном смысле, — потому что он единственный молодой мужчина в окрестностях. Элси назвала Помону истеричкой и притворщицей. Филип ответил, что нет, она не притворяется, а крепко спит, он это чувствует по тому, как она его трогает. Он хотел признаться Элси, что холодная обнаженная плоть Помоны, прижимаясь к нему, волнует и возбуждает — в конце концов, он всего лишь человек. Но подумал: да, у Помоны аппетитная сливочно-белая кожа, крепкие маленькие груди и мягкие бледно-розовые соски, но она спит настолько глубоко, что становится какой-то инертной, словно кусок мяса, почти мертвой. Элси не рассказала Филипу о странном разговоре с Имогеной в день ее отъезда. Разговор был такой невероятный, что теперь Элси спрашивала себя, не выдумала ли его. Имогена тепло обняла ее, что само по себе было необычно — до того она никогда не обнимала Элси, держала ее на расстоянии вытянутой руки в прямом и переносном смысле. Имогена сказала Элси, что должна с ней поговорить. И утащила ее в кухню под предлогом проверки домашних запасов.
— Если он тебя попросит… позировать… натурщицей, не соглашайся. То есть позировать голой, даже если ты ничего не имеешь против. Не надо. Ты поняла?
— Да, — ответила Элси, чувствуя, из духа противоречия, что разденется, если сочтет нужным. Хотя если бы десять минут назад ее спросили, согласится ли она позировать художнику голой, она бы расхохоталась в лицо спросившему и ответила: «Никогда в жизни».
В семьях Уэллвудов жизнь текла менее счастливо и более бурно, чем в доме Кейнов. Сын и дочь Бэзила Уэллвуда были оба недовольны будущим, которое выбрали для них родители. Чарльз, он же Карл, учился в Итоне с умеренным успехом, а в каникулы тайно посещал собрания Социал-демократической федерации, вместе с Иоахимом Зюскиндом, и с Зюскиндом же ходил на заседания фабианского общества, где произносил речи его дядя. Фабианское общество тоже переживало неспокойные времена — оно раскололось на «империалистов», поддерживавших британскую армию в бурской войне и верящих в насаждение британской демократии по всему миру, и «социалистов газа и воды», считающих, что надо сосредоточить свои усилия внутри страны, добиваясь общественного владения и управления коммунальным хозяйством и землей. Фабианцы поставили на голосование резолюцию, выражавшую «глубокое возмущение успехом чудовищного заговора… приведшего к нынешней легкомысленной и непростительной войне». Резолюцию провалили с очень небольшим перевесом в числе голосов. Сидней Оливье, хоть и был высокопоставленным чиновником министерства по делам колоний, возмущался этой войной; в 1899 году, в ночь Гая Фокса, его шальные дочери сожгли чучело Джозефа Чемберлена. Уэббы считали войну прискорбной и «вульгарной». Джордж Бернард Шоу считал, что фабианцы должны «сидеть на заборе», ожидая, пока война не будет выиграна, а затем потребовать национализации шахт Рэнда и хороших условий труда для шахтеров. В ноябре состоялось еще одно голосование, в котором победили империалисты. Вслед за этим несколько человек покинули ряды фабианцев — в том числе Рамсей Макдональд, директор Королевского колледжа искусств Уолтер Крейн и Эммелина Панкхерст, возглавлявшая кампанию за права женщин.
Иоахима и Чарльза-Карла это будоражило. Чарльз хотел пойти учиться в новую Лондонскую школу экономики, которой пошел шестой год. Бэзил Уэллвуд, который сам не ходил в университет, хотел, чтобы его сын отправился в Оксфорд или Кембридж, и настаивал, чтобы сын сдал экзамены. Чарльз попросил хотя бы отсрочки, чтобы определиться. Он хотел попутешествовать, увидеть мир. И еще он думал, хотя и не говорил, что сможет вместе с Иоахимом побывать в гостях у немецких социалистов. Английским джентльменам пристало путешествовать. Бэзил попросил только, чтобы Чарльз до отъезда обеспечил себе место в Кембридже. Чарльз согласился сдавать кембриджский экзамен на стипендию в декабре 1900 года. Он вернулся в Итон и учился ровно столько, сколько было необходимо.
Гризельде уже угрожал сезон балов, когда ее должны были начать вывозить как дебютантку. Ей и Дороти в 1900 году было по шестнадцать лет, и они учились — медленнее и беспорядочнее, чем если бы были мальчиками, — чтобы получить аттестат об окончании школы и сдать экзамены, дающие право на поступление в университет. Катарина уже устраивала для Гризельды небольшие балы с избранными молодыми людьми, арфой и пианино, фруктовым пуншем и салатом из омаров. Гризельда умоляла Дороти ходить на эти балы.
— Меня парализует от застенчивости; если ты придешь, мы сможем смотреть на все это со стороны, улыбаться друг другу; я хотя бы буду не одна.
Дороти сказала, что танцы не входят в ее планы на будущее. Но время от времени ходила на балы из сочувствия к подруге. Гризельда была слишком бесцветной, чтобы назвать ее красавицей, но ее хрупкая внешность поражала. Дороти была ее полной противоположностью — темноволосая, златокожая, гибкая и сильная от постоянной беготни по лесам. Дороти сказала Гризельде, что у нее нет бального платья. Гризельда отдала ей два своих — шелковое цвета слоновой кости и темно-розовое шифоновое. Виолетта их подогнала. Дороти, сверля Виолетту злобным взглядом, настояла, чтобы та убрала с платьев почти все рюшечки и бантики. От этого силуэт Дороти стал обтекаемым, фигура приобрела приятные очертания. Мальчики сжимали ее талию потными ладонями и говорили об охоте и танцах. Дороти заговаривала о войне, но получала отпор. У нее появилась неприятная фантазия о том, как она вскрывает наиболее неуклюжих и прыщавых партнеров по танцам в анатомическом театре. Если она говорила, что собирается быть доктором, они отвечали что-нибудь вроде: «Моя сестра ходила на курсы для сиделок, пока не родила». Они, кажется, думали, что она плохо представляет себе профессию врача. На самом деле это они плохо представляли себе Дороти.
Гризельда спросила, была ли Дороти когда-нибудь влюблена. Нет, ответила Дороти, как ни странно, не была, хотя должна бы — кажется, все уже были в кого-нибудь влюблены. Гризельда сказала: ей иногда кажется, что она любит одного человека. Дороти удивилась и слегка рассердилась. Из них двоих умной была она. Если Гризельда была в кого-то влюблена, Дороти должна была сама это увидеть.
— Я его знаю? — спросила она, стараясь, чтобы голос звучал небрежно.
— О да, знаешь. Не догадываешься?
Дороти мысленно перебрала мальчишек с танцев. Гризельда с ними всеми обходилась одинаково: вела светские беседы, элегантно танцевала, не флиртовала и не шутила.
— Нет, не догадываюсь. Я в шоке. Скажи.
— Ты должна была заметить. Я люблю Тоби Юлгрива. Да, я знаю, что это безнадежно. Но, когда я его вижу, со мной творится всякое. Я хожу на его лекции только для того, чтобы услышать его голос… ну, не только — он рассказывает удивительные вещи — но когда я слышу его голос, у меня сердце подпрыгивает.
— Он старый, — отрезала Дороти. Она сказала это даже с какой-то злостью, чтобы у нее не вырвалось «Он влюблен в мою мать».
— Я знаю, — мрачно ответила Гризельда. — Это все совершенно неуместно.
И глубокомысленно добавила:
— На самом деле неважно, сколько ему лет, потому что в нашем возрасте мы не можем встретить своего мужчину, это была бы катастрофа, потому что не вовремя. А раз это все равно безнадежно, ему может быть сколько угодно лет. Даже столько, сколько есть.