Сергей Зайцев - Петербуржский ковчег
Аполлон толкал стол перед собой, а сам шел в воде сзади.
— Прекрасно, прекрасно... Мы выберемся теперь...
Лакейскую они покинули вовремя, ибо едва, вышли из дверей, как потолок в этой комнате обрушился. Волна ударила Аполлону в спину, волна как бы выталкивала его из дома, готового рухнуть каждую секунду. А у Аполлона как будто не было более причин мешкать; он, правда, вспомнил про свой философский труд и про некоторые неопубликованные переводы, над коими работал многие месяцы... Но оставить сейчас посреди этого бедствия Настю, рискуя самому оказаться погребенным под развалинами... Нет, бежать наверх, к себе не было никакой возможности.
В доме опять что-то обрушилось, и если у Аполлона до этих пор и были какие-то сомнения, то теперь они улетучились. Преодолевая течение, Аполлон вытолкнул стол в парадные двери и сам последовал за ним.
Настя, увидевшая на улице наводнение во всей силе, увидевшая, как пострадали многие дома, поразилась. Она озиралась вокруг и только пришептывала:
— Господи... Господи... Какая беда!...
Уровень воды уже был столь высок, что наружу торчали лишь верхушки чугунной ограды и чугунные же столбы с навершиями в виде шишек. Сойдя с крыльца, Аполлон вынужден был плыть. И он плыл и толкал перед собой стол, выводил его на улицу, подальше от дома, стены которого могли вот-вот рухнуть.
Настя смотрела на Аполлона с сочувствием:
— Бедненький, бедненький, Палон Данилыч! Вам так холодно!...
Теперь, когда опасность, кажется, была позади, Аполлон, действительно, почувствовал нестерпимый холод. Он припомнил, что находится в ледяной воде уже около двух часов... Он вдруг ощутил, что холод — лютый холод — овладел всем его существом; холод как будто принялся заключать его руки и ноги в оковы... Аполлон внезапно осознал, что, скованный холодом или судорогой, не может плыть, а может только удерживаться кончиками пальцев за край стола. И тогда Аполлон испугался...
Он подумал, что согреться хоть на несколько минут — этого было бы достаточно. Плыть к дому напротив, через улицу — не было сил; к тому же Аполлон не имел уверенности, что и этот дом не начнет вдруг рушиться. Под самым боком была ограда — только руку протяни; а столбы с навершиями... — на один из таких столбов вполне можно было взобраться... Что Аполлон и сделал: он уселся на навершие-шишку и сидел так несколько минут, придерживая стол ногой и пытаясь согреться, — если последнее вообще возможно в мокрой насквозь одежде. Аполлон так продрог, что не мог сказать и слова...
Чем бы все дело закончилось для Аполлона, неизвестно, если бы со стороны не пришла помощь...
В перспективе улицы вдруг появилась лодка. Человек, сидящий на веслах, греб изо всех сил и, ежеминутно поворачивая голову, выверял направление; опытное око легко определило бы, что человек этот не слишком большой мастер обращаться с веслами; лодка «рыскала» то вправо, то влево, гневливо взвизгивали несмазанные уключины, а лопасти весел временами хлопали по воде, поднимая тучи брызг...
Появление лодки Аполлон лишь отметил, но никаких надежд на нее не возлагал, поскольку считал, что в лодке возвращается тот бесчестный и подлый мужик, что ищет обогащения на всеобщем бедствии. Зато Настя вдруг пришла в необыкновенное оживление:
— Это же папаша плывет... Смотрите!... Девочка вскочила на ноги, едва не опрокинувшись в воду, замахала рукой и закричала:
— Эй, эй!... Мы здесь!...
Человек на веслах перестал грести и опять оглянулся.
Аполлон теперь рассмотрел его: да, это был сапожник Захар, отец Насти. Аполлон тоже крикнул бы что-нибудь Захару, но не мог: не то от холода, не то от радости спазм свел мышцы горла.
Не подобрать слов, способных в полной мере отразить радость Захара при виде спасенной дочери, ведь он не чаял вообще увидеть ее среди живых. Слезы текли по щекам Захара, и он бесконечно укорял и бранил себя, что запер в этот злосчастный день дверь своего жилища; не стесняясь этих слез, Захар благодарил «молодого барина» за его благородный поступок, и, если бы не явная вероятность опрокинуть лодку, Захар бросился бы Аполлону в ноги и целовал бы их — и то, наверное, не излил бы всей благодарности.
За этим бурным проявлением чувств все трое не могли слышать, что некий человек призывает их на помощь. Кабы они обернулись, то увидели бы поручика Карнизова, стоящего по пояс в воде в дверях дома и машущего рукой...
Поручик, отчаявшись докричаться, вернулся в переднюю и ударил в колокол — корабельная рында оказалась сейчас весьма кстати, как, пожалуй, никогда прежде. Тягучий и продолжительный звон колокола понесся над водой... Аполлон, Захар и Настя оглянулись.
Захар, увидев Карнизова, в растерянности потер небритый подбородок:
— Вот, дьявол!... А он что тут делает?..
Никто ему не ответил.
А поручик еще раз — громче и требовательнее — ударил в колокол. Видя, что Захар повернул лодку к нему, Карнизов сделал вперед несколько шагов. Он теперь стоял по грудь в воде и поднимал над собой парусиновый мешок, заполненный чем-то до половины, и клетку с мокрым нахохлившимся Карлушей. Карнизов ждал; он был бледен и вымучивал из себя некое подобие улыбки.
Уже через минуту поручик сидел в лодке — Аполлон и Настя перешли на нос лодки, уступив Карнизову корму. Как бы плохо ни относились к поручику Аполлон и Захар с Настей, оставить его без помощи и тем самым взять грех на душу они немогли. Карнизов не сказал им ни слова, только кивнул в знак благодарности и сразу принялся снимать сапоги, чтобы вылить из них воду.
Тут Аполлон и припомнил, что среди прислуги немало говорилось в свое время о сапогах Карнизова, кои тот берег и любил, кои чистил по пять раз на дню и коих якобы никогда не снимал, а когда все же снял однажды, полагая, что остался один в комнате, то подглядел кто-то, что скрывались у поручика под сапогами ноги козла с отвратительными полуприкрытыми длинной шерстью копытами... И вот представился случай Аполлону самому убедиться: правду ли сказывали или возводили на поручика напраслину.
Впрочем не только Аполлон с интересом смотрел, как разувается поручик, — Захар косился, побелел, словно полотно...
Карнизов же снял сапоги, сбросил на дно лодки мокрые портянки, и Аполлон с Захаром увидели, что у поручика самые обыкновенные ноги — в меру волосатые, в меру кривоватые (явно не благородная кровь!), с желтыми неровно остриженными ногтями.
Захар вздохнул с облегчением и взялся за весла. Когда поручик доставал из мешка сухие портянки, Аполлон заметил в мешке несколько толстых пачек ассигнаций крупного достоинства. Карнизов, оглянувшись на Аполлона, быстро прикрыл деньги какой-то тряпицей и завязал горловину мешка бечевой.
Распорядился:
— Давай-ка, Захар, налегай на весла...
И тут Карлуша, все это время нахохленно, но смирно, сидевший в клетке, пришел в движение. Он стал переминаться с лапки на лапку и, будто заводной, крутить в разные стороны головой; потом внимание его чем-то привлек Аполлон; Карлуша, склонив голову набок, презрительно и даже как бы надменно уставился на Аполлона, смотрел так с минуту, затем встрепенулся, отряхнулся, хлопнул крыльями и хрипло угрожающе прокричал:
— Кх-кх-кар-кар-р!... Гортанно, раскатисто, жутко...
И как будто только этого недоброго крика, словно какого-то сигнала, недоставало всем силам зла, сосредоточившимся где-нибудь поблизости: последняя опора — скорее всего одна из важных несущих стен — в доме Милодоры Шмидт не выдержала разрушительного действия воды, и дом начал оседать — с оглушительным грохотом, с тучами пыли, поднимающимися над развалинами...
Сначала обрушился высокий купол зала, потом вдруг фасад, как стенка карточного домика, отделился от всего здания и повалился вперед, на улицу, затопленную водой... Образовавшейся волной едва не перевернуло лодку.
Все комнаты дома — с меблировкой, с драпировкой и обоями, со всякой утварью — стали видны снаружи. Трескались стены, проваливались полы, толстые балки переламывались, словноспички, ветер гулял по открывшимся комнатам и коридорам, со звоном сыпались из окон осколки стекла...
Все, кто сидел в лодке, будто завороженные, наблюдали за этим крушением. Был страх, но к страху примешивалось еще что-то, похожее на восторг, на чувство преклонения перед мощью разрушительных сил, — слишком уж внушительным было зрелище. Вероятно, с таким же (но значительно превосходящим по силе) смешанным чувством взирали жители древних Помпеев на извержение Везувия. Увы, разрушение впечатляет человеческую натуру много сильнее, чем созидание; смерть страшит более, чем радует рождение...
Аполлон смотрел, как рушится дом, в коем он жил, в коем на краткий миг обрел счастье, в коем много работал, отмеченный вдохновением, в коем лелеял прекрасные мечты... И вот это все уходило, будто рок подводил черту под этапом жизни Аполлона — да и не одного его. Что было прежде, уже не вернешь, как не войдешь в одну реку дважды; что будет после, тебе знать не дано, и не подскажет ни одна сомнамбула, даже за самые большие деньги... Там, среди этого хаоса, среди камня и кирпича, пришедших в движение и, подобно мельничным жерновам, перетирающим все и вся, гибнет твой ученый труд, предмет, к коему ты приложил столько сил, с коим связывал столько чаяний, философский камень, который, кажется, держал уже в руках, выскользнул... гибнут твои любимые книги, кои просвещали и вдохновляли, кои грели душу. Аполлон на секунду прикрыл глаза... Но с этим домом гибнет и дурное; не случайно ведь дом начал рушиться с купольного зала — как с средоточия зла. Хорошее гибнет вместе с дурным, что здесь накопилось. Но по большому счету дом гибнет в своем худшем выражении. Хорошее — это необходимая жертва, хоть и слишком дорогая...