Александр Казанцев - Школа любви
— Ну, так давай, подруга, поживем еще, помирать уж больно страшно… — откликнулась Рассудительная. — Слыхала я, стариков для экономии не в гробах уже стали хоронить, а в мешках полиэтиленовых…
— Так дерево всегда в цене, теперь особенно, — со знанием дела заметил цветущий мужчина.
— Ой, лихо мне! Как же в мешке-то лежать? — выдохнула надрывно Поющая. — Кто-то нахапать успел, нажраться в три горла, кубышки набить, а кого-то — в полуэтилене?
— Не нахапать, а с умом взять от жизни свое. У кого есть ум, тот и успел, — незлобиво произнес Цветущий и добавил со снисходительной усмешкой: — А кто полиэтилен «полуэтиленом» зовет, тому, спрашивается, на кого пенять?
Пожилые тетки не сразу нашлись с ответом, но в разговор вмешался ранее молчавший старик, вошедший в электричку не так давно, уже за городом, и севший на скамейку как раз напротив меня. Колоритен дед, ничего не скажешь, из-за патл седых на священника похож, да и голос густой, диаконовский, только вот мешки под глазами, на упорную, пусть даже былую, запойность намекающие, да старый резанный шрам через всю левую щеку, да искусные татуировки на пальцах и кистях: на одной кисти — парящий гордо орел, на другой — скалистые вершины гор и солнце над ними, а на пальцах — наколками — перстни и кресты…
— Я вот университет чуть было не кончил, — сказал зычно старик, не такой уж и старый, может быть, по годам, просто сдавший до срока, — а взять свое не сумел, не захотел других локтями отталкивать. Нынче ведь свое не возьмешь, ежели кому-то под дых не дашь.
— Твои проблемы, папаша, — сощурился на него Цветущий, теребя второй подбородок, а приметив наколки, ухмыльнулся. — Догадываюсь, какие ты «университеты» прошел. За «колючкой», небось?
— И туда заносило, а как же… — начал было спокойно старик, но, о память, видать, споткнувшись, сорвался, даже мешки глазам не помешали сверкнуть. — Так я ж из-за водки и дури!.. Козла одного чуть не порешил… Был он калекой внутри, стал — и снаружи!
— Круто, однако, — попыхал сырыми губами Цветущий. — А туда же — учить!
Патлатый старик вдруг сник, нахохлился.
— Верно, не мне учить — сам себе все изгадил. Вся жизнь наперекосяк. Зато ведь не грабил, не обирал, не жульничал… А теперь тот хорошо живет, кто других за «яблочко» держит. И ведь хрен посадят такого: не про него законы!..
— Ты еще, папаша, скажи, что при коммунистах лучше жилось? — хмыкнул Цветущий, запахивая и застегивая дубленку. — Поплачь по «светлому прошлому». Только без меня, выходить мне пора, — сказав это, он поднялся, забросил на плечо ремень сумки из черной кожи с медными замками и бляшками и, не прощаясь, пошел к выходу.
— Так я же из-за парторга нашего срок мотал! — уже не зычно, а от обиды надтреснуто крикнул ему вслед старик. — Из-за такого же, как ты, хрена!
Цветущий даже обернуться не соизволил.
— Каннибал гребаный! — бессильно выругался ему в спину Патлатый. — Таким и раньше разлюли-малина была, а теперь и вовсе…
Пожилые товарки за моей спиной опять голоса подали:
— А энтот, по ряшке видно, бизмисмен… — пропела одна.
— Бизнесмены тоже, однако, разные, — попыталась урезонить вторая. — У которых, может, и совесть есть…
— Да любой ваш бизнесмен с взятки начинался: у нас ведь по-другому нельзя, — встрял в их разговор снова обретший зычность старик. — От захудалого райисполкома до Моссовета и выше без взятки не будут дела гладки… Такая погребень!
— Матюкаться только не надо, уважаемый, — миролюбиво призвала его к порядку Рассудительная. — А бизнесмен этот, видать, на дачу свою приехал. Тут ведь городок дачный строится — «Поле чудес». Только чо ж это он не на машине-то своей?
— Видать, иномарку свою бережет, гололед ведь с утра, — высказал догадку Зычноголосый. — Или пир горой у него нынче будет — за руль не сядешь.
— Мне зять сказывал: такие там хоромы строют! — проявила осведомленность Поющая. — В два, а то и в три этажа, снизу доверху каменные! С тувалетом, с ванной на кажном этаже!.. Кому-то ведь исть не на что, а энти где деньги берут?
— Да с нас и берут, с кого ж еще! — без тени сомнения заявила Рассудительная, будто и не поправляла недавно подругу насчет бизнесменов.
— И обидней всего, сударыни, — заговорил вдруг тоном аристократа старик, решивший, видно, оправдаться за маты, — что они этот дачный городок Апрелем назвали. Улавливаете глубину моей мысли? Ведь в апреле восемьдесят пятого эта перестройка подметная, не говоря худого слова, и началась… И пока мы до хрипа спорили, друг друга на «чистую воду» выводили, ловкие да хитрые бесы под шумок нас обчистили и дворцы себе строить стали… Вот полюбуйтесь, сударыни, какие виллы поднялись!
Электричка уже тронулась, за окнами ее и впрямь стали проплывать явленные обнажившимся лесом краснокирпичные роскошные дачи толстосумов и чиновной знати. Не зря «Полем чудес» окрестил народ этот поселок: впрямь чудеса — столько уже понастроено! И, говорят, с колоннами, с фонтанами дачи, с зимними садами, бассейнами…
— А правильно вы их бесами окрестили — лучше не скажешь, — отметила Рассудительная.
— Это не я их так, а Федор Михайлович, — глаза моего соседа затуманились, обращался он к теткам как бы сквозь меня, будто и не видя меня вовсе, как и предбытников моих. — У него Петруша Верховенский занятно весьма рассуждает. Вы, говорит, призваны обновить дряхлое и завонявшее от застоя дело. Главное, говорит, пока в том, чтобы все рушилось: и государство, и его нравственность… Вот каннибал, извиняюсь!.. Останемся, говорит, только мы, умных, говорит, приобщим к себе, а на глупых поедем верхом… Мать его помять, не говоря худого слова!..
— А кто он, Федор-то Михалыч?
— Родня поди?
Пожилые товарки говорили с однопоколенцем своим тоже как бы сквозь меня, не видя в том никакой помехи.
— Он всем нам родня, — без тени сомнения произнес Зычноголосый, шаря рукой в кармане линялой фуфайки. — Жаль, что нет теперь такого…
— Вот были ж в Россиюшке люди-то умные!.. — как бы пропела та, что голосом старше. — А теперь: кто подлей, тот умней…
— С того и зло плодится, — поддержала ее другая. — Вон сколько зла-то разлилось — море!..
— Уж и кровушка кое-где полилась!.. — певуче запричитала старшая. — Не дай Бог, до нас это лихо докатится!..
Старик, достав из кармана пачку «Севера», сурово прервал ее:
— Беду-то словами не кличьте. А то ведь в России слово и дело завсегда в обнимку идут. До нас, глядишь, беда не докатится — в Сибири народ здоровей, нервы крепче, не дойдет, авось, до каннибализма последнего.
Но старшая из товарок не унималась:
— А каво ж не дойдет, ежели и у нас уже лавки бизмисменов жгут?
И младшая ее неожиданно поддержала — да еще и с напором таким, чуть ли не злобно:
— А терпение лопнет — и дворцы заполыхают! И кровопийцам еще кровушку-то пустят!..
«Ну вот, слушайте, — сказал я тогда мысленно предбытникам своим. — Столько лет пронеслось, столько веков, а у нас все то же, что и у вас было…»
Молчали понуро, сидя рядом со мной, Лот и Овидий, никем не видимые. Всякое повидали, слыхали всякое, да слов сразу-то не нашли.
А вот патлатый старик — нашел:
— Если и у нас заваруха начнется, если польется кровь, лучше опять запью… С лета в рот не брал, одумался, но до свинства кромешного допьюсь, лишь бы последнее озверение не видеть…
Зычный голос его в конце фразы слезой разжижился, махнул рукой старик и с папиросами в тамбур пошел, громко бормоча:
— Вот, однако, в Богашевке и сойду — с корешами пить…
Бабки за спиной у меня примолкли. И опять в голове моей под ритм стука колес подладилось: «Мы живем, под собою не чуя страны…» А сидящий слева от меня Назон с горечью стихи свои напомнил:
Люди живут грабежом, в хозяине гость не уверен,
В зяте — тесть; редка приязнь и меж братьями стала,
Муж жену погубить готов, она же — супруга,
Страшные мачехи, те аконит подбавляют смертельный,
Раньше времени сын о годах читает отцовских…
Справа же, вслед за вздохом, голос раздался, слышимый только мне, тихий, как бы расплющенный:
— Содом и Гоморра!..
И тогда сказал я мысленно предбытникам своим:
«Ладно, оставьте меня. В своем времени мне самому разбираться придется — так оно и должно быть… Все же загнул я, сказав, что у нас уже по-вашему. Не приведи Господи дожить до того же — себе не прощу… А в чем-то мое время, может, уже страшней вашего… Но разобраться в нем вы мне не поможете, потому — ступайте… Может, я вас позову скоро, но сейчас один хочу побыть. Оставьте меня!»
И они оставили… Открыл глаза, в книгу уставился: чем тут мистер Оруэлл подивит?
Захваченный в дорогу том начинался со статьи «Почему я пишу». Занятно, подумал я, сам вот не знаю, почему пишу, так хоть про другого умного человека знать буду… Не заметил, как зачитался: «Все писатели тщеславны, эгоистичны и ленивы, и на самом дне их мотивов всегда лежит тайна. Создание книги — это ужасная, душу изматывающая борьба, похожая на долгий припадок болезненного недуга». Верно, подумал я, в самую точку: меня этот «припадок» вновь изматывает уже около года, а вот будет ли толк с романа — одному Богу известно. Или дьяволу. А вот, кстати, и у Оруэлла: «Никто не взялся бы за такое дело, если бы его не побуждал какой-то демон, демон, которого нельзя ни понять, ни оказать ему сопротивление. И насколько можно судить, демон этот — тот же инстинкт, который заставляет младенца кричать, привлекая к себе внимание взрослых…» Сильно сказано. Опять — в «яблочко».