Сара Дюнан - Жизнь венецианского карлика
Лодка уже причалила, с нее сходит поток людей. Берег внезапно обрастает множеством коробов, тюков, оглашается криками. Я слышу возмущенное кудахтанье цыплят, а у кого-то под мышкой маленький поросенок, которого, похоже, сильно сдавили, потому что он визжит громче любого младенца. Наверное, он чует, что, отлучив от земли, его обрекают на вертел. Я теряюсь в толпе. Слева до меня доносится жадный плеск воды, бьющейся об камень, и я догадываюсь, что чувствует этот поросенок. Выбор прост — если я хочу еще с ней поговорить, мне придется последовать за ней на лодку.
Всю жизнь я отказывался казаться еще меньше, чем есть, в угоду желаниям окружающих. Однако от страха я действительно ощущаю себя крохотным. Народ уже всходит на баржу, люди смеются и пихаются, пробираясь вперед. Я твердо и уверенно стою на ногах в конце очереди. Согбенную фигуру Коряги отделяют от меня шесть или семь человек.
Пусть решает судьба. Если для меня найдется место, я взойду на борт и поплыву вместе с ней по водам, а если нет — развернусь и отправлюсь домой.
Место для меня находится.
29
Я усаживаюсь на боковую скамью, втиснувшись между грузной старухой и дюжим мужчиной. Пахнет от них плохо, но сама солидность их телосложения немного успокаивает. Лодка отчаливает, и мы движемся в глубь тумана. Коряга сидит ближе к носу спиной ко мне и, несмотря на искривленный позвоночник, высоко держит голову. Ее не должно заботить, что ничего не видно, хотя я знаю, что в тумане звук распространяется иначе, а она слишком насторожена, чтобы не угадать, что происходит вокруг. Платок чуть соскользнул у нее с головы, так что мне видна прядь волос, выбившаяся из ее длинной растрепанной косы, почти такая же белая, как и кожа. Пристань уже скрылась из виду. Я так крепко стиснул лежащие на коленках кулаки, что костяшки проступают из-под кожи белым хребтом. Я заставляю себя разжать пальцы и пытаюсь ровно дышать, что оказывается не так трудно. Птичьи когти не вонзаются мне в уши, а цыплята, топчущиеся в клетках у меня под ногами, напуганы гораздо больше меня. Я думаю о своей госпоже — она тоже в море, правда, совсем на другой лодке, где ее окружает все богатство и величие Венеции, и надеюсь, что над открытой водой возле Лидо туман рассеялся и, когда дож бросит обручальное кольцо в серую пучину, солнце успеет блеснуть на нем, прежде чем оно скроется в воде.
И стоило мне об этом подумать, как вдруг воздух впереди немного расчищается и слева из белесой мглы проступают очертания башни. Я много раз видел ее с городского берега и знаю, что это колокольня церкви на острове Сан-Микеле — здание, по поводу которого Аретино и его друг-архитектор Сансовино сочатся желчью, потому что им оно кажется скучным образцом старого классического стиля. Впрочем, меня куда больше поражает само чудо ее возведения. Сколько барж понадобилось, чтобы привезти груды кирпича, камня и прочих строительных материалов сюда, на островок посреди моря! Нам требуется пятнадцать или двадцать минут, чтобы доплыть до Сан-Микеле, но мы там не останавливаемся. Здесь живут одни только монахи-францисканцы, а у них есть собственные лодки, так что им нет нужды соприкасаться с мирской грязью.
Разумеется. Как поэтично, что незрячая женщина родилась на острове, где изготавливают лучшие в мире зеркала! Теперь мы направляемся к Мурано.
Перед нами уже вытянулась длинная и узкая полоска суши. Название «Мурано» я знал задолго до того, как оказался в Венеции. Среди людей, живших когда-либо в доме с достатком, не найдется такого, кто не слышал бы этого слова. Ведь оно облетело полмира. Это из-за Мурано мой турок приезжает сюда с набитым кошельком. Похоже, величайшие мечети Константинополя украшены висячими люстрами, изготовленными там. А когда мы прятали римские богатства моей госпожи, то не простое стекло, а именно муранский хрусталь мы бережно оборачивали тканью и клали на дно сундуков, чтобы они не достались варварам. Наш купец Альберини уверяет, что нет другого такого места на свете, где нашлось бы и сырье, и знание, и опытные стекольщики и где можно было бы производить изделия такого качества в таком количестве. Впрочем, я думаю, секрет здесь не только в самом ремесле, но еще и в политике — вздумай мастер-стеклодув покинуть остров, закон запрещает ему заниматься своим делом где-либо еще.
Однажды Альберини брал туда мою госпожу вместе с одним испанским дворянином, которого хотел поразить венецианской красотой и во плоти и в стекле. Потом она рассказывала о раскаленных, как адское пекло, печах, откуда рабочие вытаскивали белые горячие шарики стекла, затем прикладывали к ним кончики трубок и выдували большие, кристально прозрачные пузыри. Но еще большее чудо, говорила Фьямметта, — это то, как они играли с расплавленным стеклом, густым, как разогретый сыр, как они крутили его, резали, вылепляли десятки различных животных или диковинных цветов и превращали в изогнутые листья для будущего канделябра. Подобные чудеса слепнущая юная девушка едва ли могла бы разглядеть. Хотя, наверное, и она, как и все остальные женщины, усвоила истину, что огонь жжется и что жар — и особенно мужской жар — обладает порождающей силой.
Мы приближаемся, и остров обретает величину и глубину. Я различаю землю, поросшую скудной растительностью, на которой стоят дома с множеством дымоходов, но деревьев почти нигде не видно, они давным-давно сгорели в печах стеклодувов. Поэтому, наряду с галькой и поташом, на Мурано привозят сейчас полные баржи древесины, чтобы не прекращали пылать его вечно разверстые огненные пасти. Лодка плывет вдоль берега, а затем сворачивает в один из каналов, которыми, как и материнский город, прорезан этот остров. С обеих сторон вырастают ряды складов с баржами, заполонившими все свободные места у причалов. Впрочем, сегодня почти никто не работает, потому что даже лучшие горожане Венеции отдыхают в день, когда дож венчается с морем.
Первый водный проход, загибаясь, переходит в другой. С обеих сторон возвышаются новые прекрасные дворцы. У некоторых знатных венецианцев здесь имеются дома с большими ухоженными садами, но все это мало напоминает Большой канал, и мне кажется, каковы бы ни были мои доходы, я бы чувствовал себя в ссылке, поселись я здесь. Лодка замедляет ход, и пассажиры начинают копошиться. Небо здесь чистое, солнце жаркое. Моя соседка, пухлая как подушка, начинает ерзать, и я хватаюсь за край скамьи, чтобы не свалиться с накренившихся досок. Коряга по-прежнему сидит неподвижно, точно изваяние, голова ее обращена вперед. Мы причаливаем, и тут наконец она поднимается, причем на шаткой палубе она держится куда крепче меня. Седой лодочник берет за ее руку, помогая сойти на берег, и улыбается ей. Быть может, он знает ее с юных лет, или потому, что она часто сюда наведывается. Быть может, она умеет распознать человека по прикосновению руки. Я до сих пор помню, как она узнала меня по топоту ног, когда я нагнал ее на улице, как я в тот момент волновался. Именно тогда она впервые дотронулась до меня, ощупав мою большую голову проворными пальцами. Помню, какими они оказались прохладными, тонкими и изящными, несмотря на то, что всю жизнь только тем и занимались, что толкли порошки в ступках и смешивали целебные кашицы. Я с дрожью вспоминаю теперь все это, словно уже тогда я слишком многое ей открыл. Стоя на корме, я натягиваю на голову капюшон плаща, чтобы, в случае чего, сойти за согбенного годами старца, а не за урода средних лет.
Мне любопытно, куда она направится. Наверное, в какой-то дом, где некогда была мастерская, а теперь живет старенький дедушка. Я представляю себе старика, окруженного полками с маленькими стеклянными бутылочками и баночками: ведь женщине, занимающейся ее ремеслом, наверное, постоянно требуются новые склянки и флаконы для зелий и настоек. Мне кажется, он должен быть по-своему умудренным человеком, этот дедушка, ведь и под ее всегдашней молчаливостью прячется ум; быть может, это стекольщик, которого занимают тайны алхимии, потому что изготовление стекла само по себе является волшебством.
Но я ошибся, она идет не домой, а, к моему удивлению, в церковь. Здание церкви стоит над изгибом канала, обратив к воде тыльную стену, и округлая апсида с легкими каменными арками и каменной кладкой смотрится изящным шитьем; это облик скорее старой Венеции, чем новой, и такой она мне нравится куда больше. Когда я подхожу ближе, Коряга уже на полпути к дверям.
Внутри церковь полна верующих, чьи уши жаждут услышать слово Божие. Она садится в одном из средних рядов скамей, с краю. Я усаживаюсь позади, в нескольких рядах от нее. Что она здесь делает? Молится об умерших родных, молится за себя? С какими словами ведьмы обращаются к Богу? Я представляю себе исповедь моей госпожи: «Прости меня, Отче, ибо я согрешила. В течение последнего месяца, чтобы заработать на жизнь, я ублажила двадцать мужчин, ни один из коих не является моим мужем». Обычный грех — пусть число любовников и необычно. Но с Корягой все обстоит иначе. Как ей оправдаться в том, что она обмакивала освященную гостию в менструальную кровь, чтобы воспламенить мужскую похоть, или в том, что опять вытаскивала из чрева отчаявшейся женщины мягкую плоть зародыша? Ведь в глазах любого священника такие дела — это работа Бога, совершенная руками диавола. С такими-то грехами, внесенными в дебет в книге приходов и расходов души, разве будет что-то значить здоровье нескольких проституток или спасенная жизнь карлика?