Гасьен Куртиль де Сандра - Мемуары M. L. C. D. R.
Возвращаясь же к моей истории, скажу, что трибунал прошений Отеля еще раз попытался примирить его с господином Эрве, но когда выяснилось, что ни тот, ни другой на это не пойдут, постановил начать судебное разбирательство. Вначале вспомнили о приставе — он наконец был выпущен из тюрьмы при условии, что будет являться на заседания: его дело пока не рассматривали основательно и освободили лишь до вынесения окончательного вердикта. Тем временем процесс обрастал все новыми подробностями, словно снежный ком, который катят в гору, — за время заседаний исписали столько бумаг, что они заняли по меньшей мере сорок, а то и пятьдесят папок. Судебная процедура стоила господину Эрве огромных денег — ведь именно ему пришлось давать объяснения, прежде всего чтобы восстановить справедливость в отношении бедняги пристава. Но наконец этот процесс, длившийся невесть сколько времени, завершился вердиктом в пользу моих друзей, и Ведо был так расстроен и так боялся насмешек, что долго не осмеливался вернуться туда, где приключилась пресловутая история. Вот так закончилось дело, о котором много потом судачили. Наш противник не был бы пристыжен и не потратился бы, если б внял советам своих друзей, — ведь господин Салле добился, чтобы тот уплатил еще и судебные издержки, обошедшиеся в целых две тысячи экю, на что добровольно не согласился бы никто, даже самый честный в своих поступках человек.
Мне не хотелось покидать Парижа, не дождавшись итогов процесса, но теперь уж я мог ехать куда заблагорассудится. Один дворянин из-под Мелёна долго упрашивал посетить его, я отправился к нему, как только закончил свои дела в Париже, и в первый же день с радостью понял, что есть еще один повод приехать в его края. Помимо того, что я всласть поохотился, так еще и навестил господина де Шаро, жившего в Во-ле-Виконте{373}: поговаривали, будто он удалился туда ради деревенского воздуха, но на деле-то эти слухи распускали нарочно, дабы скрыть, какая печальная участь его постигла. Он впал в детство и хотя не был таким уж дряхлым, но разум, который обыкновенно умирает последним, его оставил совершенно, и я, видя беднягу в таком состоянии, с трудом верил, что некогда он был искусным придворным. Сказанного о нем выше достаточно, чтобы судить, сколь трудно найти человека, более охочего до всяких шуток. Однажды мне довелось быть свидетелем одной его шутки, и, хотя она не очень мне понравилась, я не мог не посмеяться над нею вместе со всеми.
Это случилось вскоре после кончины кардинала Ришельё, моего доброго господина. Я говорил уже, что ходили слухи, будто он жил со своей племянницей герцогиней д’Эгийон и что герцог Ришельё — якобы их сын. Слухи эти, широко распространившиеся при жизни кардинала, еще умножились после его смерти и наконец оказались у всех на устах, так что даже особы благородного происхождения с удовольствием их пересказывали. Дошло даже до того, что одна придворная дама, поссорившись с герцогиней д’Эгийон, назвала ее любовницей священника и матерью нескольких его детей. Без сомнения, о таких вещах всегда лучше благоразумно помалкивать, нежели идти на поводу у сплетников, но герцогиня, подобно большинству женщин, поддалась чувству обиды и, бросившись в ноги Королеве, попросила у нее защиты. Королева велела ей подняться и рассказать, что произошло. В это время в королевские покои зашли, беседуя, мы с господином де Шаро. Тот, недолюбливавший герцогиню из-за какой-то размолвки, отошел от меня в сторонку, чтобы подслушать ее речи. Она же как раз рассказывала государыне, что мадам де Сен-Шомон назвала ее шлюхой — именно это слово она и употребила, весьма удивив присутствовавших, — и приписывает ей то ли пять, то ли шесть детей, прижитых от дяди. Не успела Королева и рта раскрыть, чтобы высказать свое мнение, как вмешался господин де Шаро.
«Ах, мадам, — улыбнулся он, обращаясь к герцогине д’Эгийон, — из-за каких пустяков вы огорчаетесь! Разве вам не известно, что придворным слухам нужно верить лишь наполовину?»{374}
Едва он это произнес, все вокруг расхохотались, и сама Королева, видя это, рассмеялась вместе со всеми. Такой оборот крайне разгневал герцогиню, не терпевшую колкостей в свой адрес, но поскольку она уже не пользовалась прежним влиянием, а Королева смертельно ненавидела ее, то ей осталось лишь со стыдом удалиться.
Людям свойственно глумиться над поверженными: как только за ней закрылась дверь, уже не одна мадам де Шомон, а с десяток придворных принялись припоминать герцогине произнесенное ею слово «шлюха», заявляя: такие выражения не пристали и мужлану, не говоря уже о даме. Итак, ее опозорили; не знай я даже ничего о придворной жизни, увидев такое, поневоле бы об этом догадался. Женщина, перед которой трепетали при жизни дяди, теперь оказалась недостойной даже быть брошенной собакам, если позволительно так выразиться после всего мною только что рассказанного. Однако самый большой скандал вызвало все-таки другое несчастье, приключившееся чуть позже с одной фрейлиной Королевы. Я говорю о печальной истории мадемуазель де Герши, которая, забеременев от герцога де Витри и не желая впадать в немилость, погубила себя, когда пыталась избавиться от плода{375}. Если уж пришлось упомянуть об этом трагическом событии, не могу не добавить, что уж она-то заслужила порицание больше, чем мадам д’Эгийон.
Королева отличала ее среди прочих и частенько, занимаясь делами, требующими секретности, приказывала ей встать у дверей своих покоев и впускать только тех, кто имел на то разрешение. Однажды, когда исполнялся такой приказ, возле королевских покоев оказался господин де Вик, а поскольку он недавно вернулся из армии и лицо его показалось фрейлине незнакомым, она захотела узнать, как зовут пришедшего. Тот сразу назвался, но, так как имя его не многим отличалось от одного слова, которое я здесь упоминать не стану{376}, она в гневе захлопнула дверь у него перед носом. Случилось так, что Королева заметила это и поинтересовалась, в чем дело; но фрейлина, изобразив сильное смущение, ответила лишь, что явился некий наглец и сказал нечто такое, что она не осмеливается передать ее величеству. Надобно знать, она и раньше умела притворяться не хуже, чем впоследствии; и государыня, видя, как краска бросилась ей в лицо, велела фрейлине подойти, говоря ей: очень-де хочется узнать, что случилось, а если та не решается говорить о вещах, не приставших слуху, то их можно и опустить — пусть ограничится иносказанием, благодаря которому можно выразить все что угодно. Мадемуазель де Герши воспользовалась тем, что государыня разрешила ей схитрить, однако прибегла к весьма туманным фразам, а поскольку она так и не назвала имени пришедшего, то было все-таки непонятно, о ком идет речь. Но когда она наконец сказала, что тот, кому она не позволила войти, представился именем штуки, которой делают детей, — капитан гвардейцев Королевы господин де Гито, находившийся здесь же, вдруг захохотал как сумасшедший.
«Держу пари, мадам, — воскликнул он, обращаясь к Королеве, — что это не кто иной, как господин де Вик; я знаю, что вчера вечером он прибыл из Фландрии! Но самое забавное — девушка доказывала ему, что ничуть не ошиблась: он-де сам так произнес свое имя, изменив одну букву, как она и услышала».
Дворянин, которого я навестил под Мелёном, звался графом де Ла Шапелль-Готье — и был то достойнейший человек, а я водил крепкую дружбу еще с его отцом. Граф имел заклятого врага — своего соседа виконта де Мелёна, которого чаще называли л’Арбалест, ибо он принадлежал отнюдь не к той самой славной фамилии, из которой вышел один коннетабль и чьи потомки ныне — принцы д’Эпине{377}, и вовсе не отличался столь знатным происхождением: среди его родни было куда больше судейских, чем военных. Однако он уверял, что господа де Шатийон ничуть не родовитее его семейства{378}. Вражда сия возникла из-за того, что отец одного убил отца другого, но основания были столь законны, что никто не мог ничего оспаривать. Оскорбленным считал себя мой приятель, — стоило ему лишь заговорить об этом, и он уже весь дрожал от ярости: ведь погиб-то его отец. Перед моим отъездом из Парижа некая знатная особа, которой я был многим обязан, попросила меня утихомирить их взаимную ненависть, предложив приятелю жениться на сестре Мелёна. Тем не менее, я, извинившись, возразил: для господина графа де Ла Шапелля, чье благородство мне так хорошо известно, предложение вступить в брак с дочерью убийцы его отца — жесточайшее оскорбление. Я действительно был не рад этой просьбе, а если бы и захотел выполнить ее, то ничего бы не добился. Какими бы поступками ни пытался виконт де Мелён загладить вину, из-за которой на него обрушился справедливый гнев моего приятеля, он действовал столь неуклюже, что лишь вызывал в том еще большую ненависть. Склонный к буйству, он после двух стаканов вина принимался во всю глотку вопить что в голову взбредет и, если бы его не удерживал строжайший запрет драться на дуэли, вполне мог ввязаться в какую-нибудь роковую для него историю — до такой степени он каждый день напивался. Подобное поведение не пристало никому, тем более сыну человека, обагрившего руки кровью отца моего приятеля. Кроме того, убийца получил королевское помилование лишь при условии, что ни он сам, ни кто бы то ни было из его семьи никогда не появятся там же, где будет принят сын убитого им человека, а если же сын явится в то общество, где будут находиться они, то им надлежит немедленно удалиться. Нельзя сказать, чтобы это решение не соответствовало канонам правосудия, но виконт де Мелён, вместо того чтобы исполнять его, как отец, пренебрегал пресловутым ограничением столь часто, что, едва лишь я приехал к своему другу, как он сразу заявил мне: «Я не могу больше выносить этого человека». Затем он рассказал мне о своих обидах, и я, признав их справедливыми, все-таки попытался, насколько возможно, представить их в ином свете, дабы не растравлять его чувства. Тем не менее, я не мог не сказать ему, что даже малейшая попытка расквитаться сильно ему повредит: ведь то же самое постановление, которое вменяло Мелёну в обязанность избегать его присутствия, самому графу воспрещало искать предлог для мести, а поскольку оскорбленным был именно он, то будут считать, что и ссора начата им же; в его положении следовало быть гораздо благоразумнее. Он имел достаточно средств, чтобы жить, ни о чем не задумываясь, но богатство, которое часто спасает, может ведь и погубить, если возбудит зависть тех, кто дожидается лишь смерти порядочного человека, чтобы воспользоваться его добром; одним словом, сказал я ему, с Королем шутки плохи, и если он, граф, не уверен, что право на его стороне, то пусть уж лучше живет как жил.