Дмитрий Мережковский - Смерть Богов (Юлиан Отступник)
В тот тихий вечер корабль проходил мимо маленького острова. Никто не знал его имени; издали казался он голым утесом. Чтобы избегнуть подводных камней, корабль должен был пройти очень близко от берега. Здесь, вокруг обрывистого мыса, море было так прозрачно, что можно было видеть на дне серебристо-белый песок с черными пятнами мхов.
Из-за темных скал выступили тихие зеленые лужайки. Там паслись козы и овцы. Посередине мыса рос платан. Анатолий заметил на мшистых корнях его отрока и девушку; то были, должно быть, дети бедных пастухов. За ними, в кипарисовой роще, белел мраморный Пан с девятиствольною флейтою.
Анатолий обернулся к Арсиное, указывая на этот мирный уголок Эллады. Но слова замерли на губах его: пристально, с улыбкой странного веселья смотрела художница на вылепленное ею из воска маленькое изваяние – двусмысленный и соблазнительный образ, с прекрасным олимпийским телом, с неземной грустью в лице.
Сердце Анатолия сжалось. Он спросил ее отрывисто, почти злобно указывая на изваяние:
– Кто это?
Медленно, как будто с усилием, подняла она глаза свои – «такие глаза должны быть у Сибиллы», – подумал он.
– Ты надеешься, Арсиноя, – продолжал Анатолий, – что люди поймут тебя?
– Не все ли равно? – проговорила она тихо, с печальной улыбкой.
И помолчав, – еще тише, как будто про себя:
– Он должен быть неумолим и страшен, как Митра – Дионис в славе и силе своей, милосерд и кроток как Иисус Галилеянин…
– Что ты говоришь? Разве это может быть вместе?
Солнце опускалось все ниже. Под ним, на краю неба лежала туча. Последние лучи, с грустью и нежностью, озаряли остров. Теперь отрок с девушкой подошли к жертвеннику Пана, чтобы совершить возлияние вечернее.
– Ты думаешь, Арсиноя, – сказал Анатолий, – неведомые братья снова подымут упавшую нить нашей жизни и пойдут по ней дальше? Ты думаешь, не все погибнет в этой варварской тьме, сходящей на Рим и Элладу? О, если бы так, если бы знать, что будущее…
– Да, – воскликнула Арсиноя, и суровые темные глаза ее загорелись вещим огнем. – Будущее в нас – в нашей скорби! Юлиан был прав: в бесславии, в безмолвии, чуждые всем, одинокие, должны мы терпеть до конца; должны спрятать в пепел последнюю искру, чтобы грядущим поколениям было чем зажечь новые светочи. С того, чем мы кончаем, начнут они. Когда-нибудь люди откопают святые кости Эллады, обломки божественного мрамора и снова будут молиться и плакать над ними; отыщут в могилах истлевшие страницы наших книг и снова будут, как дети, разбирать по складам древние сказания Гомера, мудрость Платона. Тогда воскреснет Эллада – и с нею мы!
– И вместе с нами – наша скорбь! – воскликнул Анатолий. – Зачем? Кто победит в этой борьбе? Когда она кончится? Отвечай, сивилла, если можешь!
Арсиноя молчала, потупив глаза; наконец, взглянула на Аммиана и указала на него Анатолию:
– Вот кто лучше меня ответит тебе. Он так же страдает, как мы. А между тем не утратил ясности духа. Видишь, как спокойно и разумно он слушает.
Аммиан Марцеллин, отложив творения Климента, прислушивался к разговору их молча.
– В самом деле, – обратился к нему Анатолий, со своей обычной, немного легкомысленной улыбкой, – вот уже более четырех месяцев, как мы с тобой друзья, а между тем я до сих пор не знаю, кто ты – христианин или эллин?
– Я и сам не знаю, – ответил Аммиан просто.
– Но как же хочешь ты писать свою Летопись Римской Империи? – допрашивал Анатолий. – Какая-нибудь чаша весов христианская или эллинская должна перевесить. Или оставишь ты потомков в недоумении о твоих верованиях?
– Им этого ненужно знать, – ответил историк. – Быть справедливым к тем и другим – вот моя цель. Я любил императора Юлиана; но не опустится и для него в руках моих чаша весов. Пусть в грядущем никто не решит, кем я был, – как я сам не решаю.
Анатолий имел уже случай видеть изящную вежливость Аммиана, его нетщеславную и неподдельную храбрость на войне, спокойную верность в дружбе; теперь он любовался в нем новой чертой – глубокой ясностью ума. – Да, ты рожден историком, Аммиан, бесстрастным судиею нашего страстного века. Ты примиришь две враждующих мудрости, – проговорила Арсиноя.
– Не я первый, – возразил Аммиан.
Он встал, указывая на пергаментные свитки великого христианского учителя:
– Здесь все это есть, и еще многое, лучшее, – чего я не сумею сказать; это Стромата Климента Александрийского. Он доказывает, что вся сила Рима, вся мудрость Эллады – только путь к учению Христа; только предзнаменования предчувствия, намеки; широкие ступени, Пропилеи, ведущие с Царствие Божие. Платон – предтеча Иисуса Галилеянина.
Эти последние слова об учении Климента, сказанные Аммианом так просто поразили Анатолия: как будто вдруг вспомнил он, что все это уже когда-то было, все до последней мелочи: и остров, озаренный вечерним солнцем, и крепкий, приятный запах корабельной смолы, и неожиданные простые слова о Платоне – предтече Иисуса. Ему почудилась широкая лестница, мраморная белая, залитая солнцем, многоколонная, как Пропилеи в Афинах, ведущая прямо в голубое небо.
Между тем трирема медленно огибала мыс. Кипарисовая роща почти скрылась за утесами. Анатолий кинул последний взгляд на юношу, стоявшего рядом с девушкой перед изваянием Пана; она склонила над жертвенником простую деревянную чашу, принося вечерний дар богу – козье молоко, смешанное с медом; пастух приготовился играть на флейте. Трирема въезжала в открытое море. Все исчезло за выступом берега. Только струйки жертвенного дыма подымались прямо над рощей.
На небе, на земле и на море наступила тишина.
И в тишине вдруг послышались медленные звуки церковного пения: это старцы-отшельники, на передней части корабля, пели хором вечернюю молитву.
В это же мгновение по недвижимой поверхности моря пронеслись иные звуки: мальчик-пастух играл на флейте вечерний гимн богу Пану. Сердце Анатолия дрогнуло от изумления и радости.
– Да будет воля Твоя на земле, как на небе, – пели монахи.
И высоко под самое небо возносились чистые звуки пастушьей свирели, смешиваясь со словами молитвы Господней.
Последний луч солнца потух на камнях блаженного острова. Теперь снова казался он мертвой скалой среди моря. Оба гимна умолкли вместе.
Ветер шумел в снастях. Подымались волны. Гальциона жалобно стонала. Побежали тени от Запада, и море потемнело. Туча росла. Доносились глухо первые раскаты грома. Надвигались ночь и буря. Но в сердце Анатолия, Аммиана и Арсинои, как незаходящее солнце, уже было великое веселие Возрождения.
Примечания
1
Светятся льдинки в бокалах с фалернским (лат.)
2
Эй, вы! Соберем мальчиколюбцев изощренных!
Все мчитесь сюда быстрой ногой, пятою легкой… (лат.)
3
«О заблуждении религиозных невежд» (лат.)
4
Спартанские игры (лат.)
5
«Спарта, дивимся мы многим законам твоих гимнастических игр, но более всех – девственной палестре: ибо твои нагие девы, среди мужей-борцов, предаются не бесславным играм»
6
И Венеры-владычицы голуби, милая стая,
Мочат в Горгонском ключе тут же свой пурпурный клюв.
Проперций. Элегии, 3-я кн. 3-я элегия.
7
«Очи смежила багровая смерть и могучая Мойра».
8
Три Таверны (лат.)
9
«восстанем, храбрые мужи» (лат.)
10
«настало, соратники, время боев справедливых» (лат.)
11
«С Байями место любое красой сравниться не может» (лат.)
12
Нагревается волна, мерзнут небеса,
Как только поплывут хороводы
В лучах Венеры,
Моря и туманов повелительница,
Цветок небесный, Диона (лат.).