Олег Михайлов - Александр III: Забытый император
Он думал о своем Саше, больном менингитом, и о мучительных месяцах, проведенных в Париже. Они с Катей ежедневно ждали смерти мальчика, избавления его от страшных мучений, но смерть все медлила. А припадки не проходили, эти ужасные головные боли, от которых несчастный кричал, словно под пыткой, и содрогался в конвульсиях. Продолжалось мучительное лечение – пластыри из шпанских мушек, которые отец при непрерывных криках Саши налеплял, а потом, сжав зубы, сдирал, всякий раз спрашивая себя:
– Из-за чего я его так мучаю? Ведь все равно помрет! И за что мне такое наказание? Верно, есть за что…
Появлявшийся ежедневно старик доктор Рафижу на отчаянные мольбы Тихомирова невозмутимо отвечал:
– Никакой надежды подать не могу, но мы обязаны сделать все, пока он жив.
Месяцами мальчик лежал, облепленный мушками, месяцами, и днем и ночью, к его голове прикладывали лед, месяцами его питали с помощью клизмы. И вечные, бесконечные лекарства, которые он принимал только после угроз и криков:
– Глотай непременно! Силой волью!..
И, случалось, не раз он вливал силой, разжимая челюсти мученика. Проглотит, бедный, и вдруг рвота. И отец опять кричит:
– Не смей! Не смей!
И это часто помогало. О ужас – быть средневековым палачом маленького существа, которое любишь больше всего на свете! Боже мой, сколько вынес Тихомиров – десять раз сам бы лучше согласился умереть, но не мучить мальчика.
Но не нами выбирается крест.
Однако выпадали часы, свободные от страданий, когда Саша чувствовал себя лучше. Чего только Тихомиров не делал, чтобы скрасить их! Он выдумывал бесконечные сказки, игры, доступные больному, носил его на руках по комнатам, покупал игрушки, утешая себя: «Завтра помрет – пусть проведет хоть еще одну счастливую минуту…»
Несчастная Катя тоже билась с больным, дежурила попеременно с мужем, но, измученная сама, рыдала, затыкала уши, убегала при припадках, оставляя Тихомирова один на один с ребенком.
Наступали летние грозы, близился праздник 14 июля, годовщина Французской республики. Саше стало немножко легче: лед с головы убрали, питание улучшилось, хотя по-прежнему соблюдался строгий режим. Мальчик стал даже немного ходить. Доктор Рафижу объявил, что ребенка необходимо обязательно вывезти в деревню, что это единственный шанс воспользоваться улучшением хода болезни, приводившим его в недоумение. Ведь мальчика приговорил к смерти сам Жюль Симон – знаменитость, выше которой не было в Париже. Надо было успеть выехать до празднеств с их шумными фейерверками, гамом и криками – все это было опасно для ребенка.
Одновременно следовало спасаться и от преследования царской охранки. Русское правительство требовало от Франции выдачи Тихомирова как одного из главных государственных преступников. Только вмешательство президента Клемансо, взявшего с Тихомирова слово, что он прекратит заниматься политикой и покинет Париж, спасло его. Впрочем, сам он уже никакой политикой не занимался. Все было в прошлом.
Ле-Рэнси, выбранное ими с Катей, оказалось сущим раем.
Перед флигелем простирался обширный двор, посреди которого стояли два великана – вязы по десять аршин в обхвате, о которых говорили, что им более тысячи лет. Их ветви покрывали чуть не весь садик, расположенный на площадке во дворе. Вокруг сада – чистая, выметенная полоса наподобие дороги, с трех сторон – заборы, а с четвертой – улица. В саду – масса цветов, всего более лилий и роз. И все ярко пестрело и благоухало. Слева и справа от дома хозяина тянулись роскошные дачи с вековыми садами. Особенно хороша была шагах в двухстах совершенно пустая поляна на невысоком косогоре, обрамленная вековыми каштанами, а местами заросшая леском. Она подымалась в развалинах королевского дворца Луи-Филиппа, свергнутого революцией 1848 года. Постройки теперь густо заросли лесом, и под ними виднелись подземные галереи со сводами.
В десяти минутах ходьбы находился настоящий дикий лес, некогда славившийся страшными разбоями и до сих пор служивший темой для парижских литераторов, сочинявших романы ужасов. Остатки этих лесов, некогда тянувшихся на сотни верст, составляли имение Луи-Филиппа; ему принадлежало и Ле-Рэнси. После изгнания короля Наполеон III, чтобы уничтожить в этих краях его влияние, приказал распродать имение по дешевке, нарезав клочки земли местным и пришлым гражданам. Все они тотчас же сделались стойкими верноподданными империи и ничего на свете не страшились так, как возвращения Орлеанской династии. Вот отчего так могуча зелень Ле-Рэнси. Ведь эти великаны, затеняющие дворы, прожили столетия вольной лесной жизнью, прежде чем попали в заточение каменных заборов буржуа или тружеников крестьян.
Парижские знакомые сперва посещали Тихомировых, хоть и редко, так как все-таки от Парижа было далеко. Но визиты эти все сокращались, а к зиме и прекратились вовсе. Наезжал только изредка старик Рафижу, искусный целитель и очень добрый человек.
В Ле-Рэнси Саша почувствовал себя куда лучше, хотя припадки время от времени возобновлялись, да и в хорошее время он требовал за собой ежеминутного ухода и надзора. Особенно часто он бывал подвержен приступам страха, отчасти перед реальными явлениями – паук, собака, отчасти перед фантастическими – иногда в яркий день боялся оставаться в комнате, и его приходилось брать на руки и какими-нибудь историями отвлекать от галлюцинаций. Но все же мальчик ходил, крепчал, к нему возвращался здоровый цвет лица. И он наслаждался новой для себя обстановкой – не мог налюбоваться на могучие вязы, рвал цветы, наблюдал за насекомыми, задумчиво погруженный в мир природы. Шалить он не мог, но, словно старичок, жил в состоянии какого-то блаженного созерцания.
Тихомировы не гуляли далеко в эту пору. Но каштановая поляна была рядом. Вся залитая летним солнцем, она картинно поднималась, обрамленная густой полосой тени от каштанов, а сама была ярко-зеленая. На высоте виднелось несколько разбросанных черных можжевеловых деревьев, в душистой тени которых так любил отдыхать Тихомиров, а на заднем плане вставала густая стена леса, покрывавшего развалины дворца.
Сколько благодетельных часов провел революционер-террорист – теперь уже бывший! – на этой поляне, возле играющего ребенка, погруженный в одиночество и в свои думы. А думал он о многом. В нем росло что-то новое, правду этого нового Тихомиров ощущал с осязательностью, не допускающей никаких сомнений.
Шура, его Шура – сколь многому он научил Тихомирова, без слов, без понятий, одним настроением, в которое он его погружал своими страданиями, любовью, какая в нем разгоралась, наконец, запросами своей маленькой, растущей души! Он привел Тихомирова к Богу. Идти было тяжко, но путь этот открыл ему высший смысл жизни, высший свет.
На поляне – ее Тихомиров называл нашей – росло множество полевых цветов, а в сырых местах произрастали хвощи, удивлявшие Сашу своей формой и жесткостью, были какие-то таинственные норки, в которых, возможно, жили мыши или змеи. Здесь почасту паслось стадо коров, а порою и совершенно ручные ослы. Они сами подбегали к человеку в расчете на какую-нибудь подачку.
На одного осленка Тихомиров сажал иногда Сашу, крепко держа его в руках. Мальчик был в страхе и восторге, хотя осел обычно шагов через десять – пятнадцать выскальзывал и убегал.
Хороша была поляна и ночью, при яркой луне, то прорезывающейся из-за каймы деревьев, то скрывавшейся за ней. Саша особенно удивлялся, что луна как будто следовала за ними.
Катя тоже душевно отдыхала в этой прекрасной местности, видя оживающего мальчика. Она участвовала в общих прогулках, но чаще занималась хозяйством, для чего ей на первых порах пришлось обегать городок и разузнать места ближайших рынков.
Другом для Саши скоро сделался Стап, старая дворняга хозяина, которая играла с детьми так умно и осторожно, словно нянька, никогда не обижая их, и только убегала, если ее уж слишком мучили. С детьми же Саша сходился туго. Он не мог играть с ними по слабости и боязливости, да сначала и не знал по-французски. Зато через несколько месяцев подружился с дочерьми хозяина, девочками, его одногодками.
Неподалеку от дома находилась католическая церковь на берегу бывшего королевского пруда, довольно большого и очень глубокого. По берегу высились тополи-гиганты, каких Тихомиров не видел даже во Владикавказе, Как ни жалок был у католиков церковный колокол, он все же напоминал что-то родное, до боли знакомое сердцу.
«Как определить сущность моего настроения? – спрашивал себя Тихомиров. – Я понял теперь, что мои старые идеалы, а стало быть и вся жизнь вертелись около чего-то фантастического, выдуманного, вздорного. Моя личная практика заговорщика, знакомство с французской политической жизнью, накопляющиеся знания – все убеждало, что наши идеалы, либеральные, радикальные, социалистические, есть величайшее умопомрачение, страшная ложь, и притом ложь глупая».