Еремей Парнов - Заговор против маршалов. Книга 1
— Ничуть, Вальтер. Все более чем серьезно: вы только что выпили яд.
— Что? — Шелленберг поперхнулся и закашлялся.
— Я дал вам яд, Вальтер. Если вы скажете правду, всю правду, какая бы она ни была, получите противоядие. Нет — дело ваше, готовьтесь держать ответ перед господом.
— Но это же немыслимо! — пунцовое от напряжения лицо Шелленберга пошло белыми пятнами.
— Вы уяснили свое положение?.. Я хочу знать, что у вас было с Линой. Но только правду, Вальтер! Ложь будет стоить вам жизни. И поторопитесь. Яд начинает действовать через полчаса.
— Что вы хотите знать? — уже спокойнее спросил Шелленберг.
— Как вы провели время с моей женой? Учтите, я заранее принял меры и знаю все. Каждое ваше слово записано.
— Тогда нечего спрашивать, раз вы и так все знаете.
Гейдрих подосадовал, что несколько пережал. Шелленберг, надо отдать должное, держался достойно. Но игра шла наверняка, и можно было не стесняться.
— Мне нужно проверить вашу искренность. Это единственное, что меня интересует. Поэтому говорите, и не дай бог вам солгать!
— Оригинальная манера проверять людей,— Шелленберг покачал головой.
— Не теряйте драгоценное время,— Гейдрих демонстративно взглянул на часы.— Мне бы не хотелось, чтобы противоядие опоздало.
— Итак, вам нужна правда... Какая именно?
— Какая бы она ни была,— повторил группенфюрер, следя за секундной стрелкой.— В любом случае я обещаю вам жизнь.
— Хорошо,— Шелленберг поправил угол платочка в кармашке двубортного пиджака, налил в стакан воды из сифона, но пить не стал. Собираясь с мыслями, вынул пачку «Кэмел» и зубами вытащил сигарету.— Дайте огня.
Гейдрих с улыбкой поднес зажигалку.
— В тот день, когда вы улетели, мы допоздна гуляли вдоль берега,— он жадно затянулся.— Говорили о скачках, Новалисе, поэзии романтиков... Потом ужинали у камина. При свете огня, если вас это интересует.
— И все?
— А чего вы ждали?.. Где-то во втором часу мы разошлись по своим комнатам. На следующее утро позавтракали на открытой террасе. Опять гуляли, проехались немного верхом... А после обеда я отбыл в Берлин.
— Почему не остались до вечера?
— Вы же сами сказали, что я понадоблюсь вам в понедельник утром.
— Я действительно так говорил?
— Ну, если вы и в этом сомневаетесь...— Шелленберг погасил сигарету и, наклонив красиво подстриженную, с идеальным пробором голову, глухо бросил: — Давайте ваше противоядие. Я все сказал.
— Все ли, Вальтер?
— Вы ведь приняли меры! — он было забарабанил пальцами, но сразу же убрал руку.— Или это блеф?..
Послушайте, Рейнгард, вы узнали все, что хотели, и давайте кончим на этом.
— Давайте кончим! — Гейдрих со смехом плеснул в оба бокала, наполнив свой до золоченого ободка.— Это и есть противоядие. Я действительно пошутил, милый Вальтер,— дурачась, как бурш, он запрокинул голову и перелил коньяк в глотку.— С сегодняшнего дня ваши фотографии нигде не должны появляться,— сказал, выдохнув.
Шелленберг понял, что это может означать, и сдержанно поблагодарил.
29
Медики, сойдясь на последний консилиум у «круглого стола» в кабинете, ограничились многозначительными кивками. Ни диагноз — гемаррагическая пневмония на фоне бронхоэктазы, склероза и эмфиземы, ни ближайший прогноз разногласий не вызывали. Экзотус ожидался в любой момент.
— Может быть, все-таки поддержать сердце? — предложил Сперанский. Не было и тени надежды, но та самозабвенная вера, которой в ожидании скорых чудес жил институт экспериментальной медицины, приводила к постоянному двоемыслию. Он тут же пожалел о вырвавшихся словах. Стало стыдно перед коллегами.
— На нем и так живого места нет,— сурово бросил Плетнев.— Зачем?
— Маска Гиппократа,— уронил профессор Ланг.
Сперанский распахнул застекленные створки и предложил близким проститься с Алексеем Максимовичем.
Белостоцкий отстегнул и тут же защелкнул никелированные замочки своего саквояжа. Плетнев прав: впрыскивания бесполезны. Ни камфора, ни глюкоза, ни новейший строфантин из Германии не оказывают уже никакого действия. Только лишние муки.
Замыкая вместе с художником Ракицким — Соловьем, как его тут называли, печальное шествие, Сперанский и Белостоцкий проследовали на второй этаж. Остальные врачи задержались в кабинете. Затем и доктор Кончаловский поднялся по лестнице, машинально пересчитывая деревянные балясины.
Горький спал, и сон уводил его в странствие, которое не знает конца. Исколотое иглами тело, утратив всякую память о боли, обрело непривычную легкость, почти невесомость. Какое-то могучее, но некасаемое течение несло его по темному коридору, огибая бесчисленные углы, но впереди, как белая звезда, уже светил выход.
— А я бы дала камфору,— как бы про себя молвила медсестра Липа, но Сперанский только устало махнул рукой.
Кончаловский обошел кресло, в котором умирающий еще боролся с неотпускавшей его землей, и замерил пульс. Он был плох, но не хуже, чем в тот день, когда отменили инъекции глюкозы.
— Сопротивляется сердце...
Изменения нарастали в угрожающей последовательности. Нос заострился, кончики пальцев и раковины ушей облекло свинцовой синью. Потом началась икота, руки задвигались по пледу, левая задралась вверх и бессильно отпала.
— Прощается,— прошептала Надежда Алексеевна, Тимоша, как прозвали домашние.
Свесив голову вправо и бессильно уронив уже гипертрофированно набрякшие руки, Горький испускал короткие всхлипы. Ему виделся бог, но не в сиянии заоблачной славы, а в простой обстановке, похожей на кабинеты Кремля. И он спорил с богом, гневно и доказательно, ничего не боясь, не приспосабливаясь ни к каким обстоятельствам.
Все, кто был в комнате, придвинулись к столу, где бесполезным уродливым хламом громоздились пустые кислородные подушки, стерилизаторы со шприцами, битые ампулы, пузырьки, клочья ваты.
Липа умоляюще взглянула на Кончаловского. На Капри, когда — почти как сейчас — не осталось ни малейшей надежды, она на свой страх и риск ввела Алексею Максимовичу целых двадцать кубиков камфоры, и он ожил.
— Не поможет,— покачал головой Кончаловский.— Не нужно напрасных страданий.
Все же он спустился в кабинет, где еще оставались Левин и Ланг, жившие по соседству.
— Не надо мешать, коллега,— Левин устало опустил веки.— Пусть поступают, как хотят... Будем и родных щадить. Если им станет хоть на капельку легче... Пойдемте к нему.
Они вошли, когда Горький переменил позу, склонив подбородок к другому плечу.
— Не нужно ли тебе чего, Алексей? — умоляюще, позвала Катерина Петровна, прикорнувшая было на скамеечке возле кресла.
Одетая в черное Мария Игнатьевна Будберг нервно вздрогнула и обернулась к Тимоше, ища понимания. Торжественно-примиряющее молчание было нарушено, и это показалось кощунственным. Зачем он только вернулся? Непонятная смерть Максима, запутанные отношения, эта жуткая, давящая атмосфера вокруг. Ах, если бы он остался на Капри...
Горький открыл глаза, еще замутненные пеленой нездешних странствий.
— Как тяжело возвращаться,— пробормотал измененным голосом, едва раздвигая занемевшие губы.— Меня унесло так далеко... Всю жизнь готовился к этой минуте... Как славно, что рядом свои.
— Надо сделать впрыскивание,— Сперанский нетерпеливо махнул доктору Белостоцкому.
— Я сама! — вскочила Липа, торопливо расправляя складки халата.
— Ну вот, столько милых и разумных людей, а предлагаете...— Алексей Максимович вновь закрыл глаза и сказал после продолжительного молчания.— Хватит,— голос его заметно окреп.— Пора уходить.— Сумеречные коридоры, несущий к свету поток обещали свободу.
Запах — Липа подступила с наполненным шприцем и смоченным спиртом тампоном — задержал его, вынуждая разлепить вобравшие чуть ли не всю телесную тяжесть веки. Обведя внимательно-сосредоточенным взглядом устремленные к нему лица, он уловил выражение тревожных тоскующих глаз и послушно кивнул.