Вашингтон Ирвинг - История Нью-Йорка
Таково мое положение и сейчас. Вот я привел его на край гибели и не больше, чем мои читатели, знаю о том, чем кончится этот грохот оружия, оглушающий и мой, и их слух. Правда, у меня есть одно преимущество перед читателями, которое способно чудодейственно успокоить мои опасения, а именно: хотя я не могу спасти жизнь любимому герою и не могу полностью изменить ход битвы (такие искажения действительности, во многих случаях допускаемые французскими авторами при нынешнем режиме, я считаю совершенно недостойными добросовестного историка), все же иногда мне удается сделать так, чтобы он нанес врагу жестокий ответный удар, от которого свалился бы и великан, хотя бы даже, говоря по чистой правде, ничего подобного никогда не происходило; или я могу заставить соперника много раз обежать поле битвы, как весьма неправильно поступил господин Гомер, принудив славного парня Гектора, как какого-то труса, носиться вокруг стен Трои, за что, по моему скромному мнению, царю поэтов следовало бы проломить голову, как наверняка и случилось бы, если бы в те дни существовали эти ужасные молодчики — эдинбургские критики;[428] или же, если бы противник слишком крепко насел на моего героя, я могу вовремя вмешаться и нанести ему такой удар по башке, от которого треснул бы череп самого Геркулеса, — как поступает верный секундант боксера, когда, видя своего подопечного поверженным наземь и находящимся на грани поражения, он исподтишка бьет его противника, вышибая из него дух и тем изменяя весь ход схватки.
Без сомнения, многие совестливые читатели будут готовы крикнуть «Неправильно!», как только я окажу такую помощь, но я настаиваю, что это одна из тех маленьких привилегий, которую усердно защищают и> применяют историографы всех времен и против которой никто никогда не возражал. И действительно, для историка в известной мере является делом чести вступаться за своего героя, чья слава находится в его руках, а потому он должен сделать все возможное, чтобы ее упрочить. Не было на свете ни одного генерала, адмирала или какого-нибудь другого военачальника, который в донесении о данном им сражении не нанес бы врагу тяжкого урона; и я уверен, что мои герои, если бы они сами писали историю своих подвигов, наносили бы гораздо более сильные удары, чем те, о каких расскажу я. Следовательно, поскольку я выступаю в роли хранителя их славы, мне надлежит воздать им по заслугам, как воздали бы они себе сами. И если мне случается несколько жестоко обходиться со шведами, я разрешаю любому из их потомков, вздумавшему написать историю провинции Делавэр, хорошенько отомстить мне и отколотить Питера Стайвесанта так крепко, как им захочется.
Итак, готовьтесь, сейчас вы увидите разбитые головы и окровавленные носы! Мое перо давно жаждет битвы. Я провел одну осаду за другой без всяких тумаков и кровопролития, но теперь мне наконец представился случай, и я клянусь небом и святым Николаем: что бы ни говорили летописи того времени, ни Саллюстий, ни Ливии, ни Тацит, ни Полибий и ни один другой битвоописатель не рассказывали о более жестоком сражении, чем то, в которое собираются сейчас вступить мои доблестные вожди.
А ты, любезнейший читатель, терпеливо следующий за мною по пятам, кому я отвел в моем сердце самый лучший уголок, не тревожься и доверь мне судьбу нашего любимого Стайвесанта, ибо, клянусь распятием, что бы ни случилось, я до конца буду стоять за Твердоголового Пита. Я сделаю так, что он расправится с этими гнусными лентяями, как расправился прославленный Ланселот Озерный[429] с толпой трусливых корнуэльских рыцарей; а если он потерпит неудачу, тогда пусть никогда больше мое перо не ринется в другую битву для защиты храбреца, если я не заставлю неповоротливых шведов дорого заплатить за это!
Как только Питер Стайвесант прибыл к Форт-Кристина, он без промедления принялся рыть окопы и сразу же, едва проведя первую параллель, отправил Антони Ван-Корлеара, своего несравненного трубача, потребовать сдачи крепости. Ван-Корлеара приняли со всеми подобающими церемониями; у главных ворот ему завязали глаза и среди омерзительной вони соленой рыбы и лука провели в цитадель — прочное строение из сосновых бревен. Там ему развязали глаза, и он увидел, что находится в августейшем присутствии губернатора Рисинга, в котором иной раз находили сходство с Карлом XII. Понятливый читатель мгновенно сообразит, что это был высокий, крепко скроенный, сильный, ничем не примечательный человек, одетый в синий кафтан грубого сукна с медными пуговицами, в рубаху, уже неделю тщетно жаждавшую стирки, обутый в порыжелые ботфорты; стоя перед осколком зеркала, он дрянной патентованной бирмингемской бритвой брил свою почти седую бороду. Антони Ван-Корлеар, изъяснявшийся со стенографической краткостью, в немногих словах изложил длинное послание его превосходительства, в котором рассказывалась вся история провинции с перечнем обид и претензий и т. д. и т. д. и которое заканчивалось решительным требованием немедленной сдачи крепости. Затем Антони отвернулся, зажал нос между большим и указательным пальцем и издал оглушительный звук, несколько похожий на фиоритуры трубы, играющей вызов на поединок, чему его нос несомненно научился благодаря длительному и близкому соседству с этим мелодичным инструментом.
Губернатор Рисинг выслушал все, включая трубные звуки, с бесконечным терпением, то опираясь по своему обыкновению на эфес сабли, то крутя толстую стальную цепочку от часов или щелкая пальцами. Когда Ван-Корлеар кончил, Рисинг напрямик ответил, что Питер Стайвесант и его требование о сдаче могут убираться к черту, куда он и надеется отправить его вместе со всей шайкой бездельников еще до ужина. Затем, обнажив саблю с бронзовой рукояткой и отбросив в сторону ножны, — «Клянусь богом, — сказал он, — что я не вложу ее в ножны, до тех пор, пока не сделаю себе новых из копченой шкуры этого негодного голландца». После этого, бросив в лицо своему врагу через его уполномоченного свирепый вызов на поединок, он приказал отвести последнего обратно к главным воротам со всеми почестями, положенными для трубача, оруженосца и посла столь великого военачальника; там Антони снова развязали глаза и вежливо отпустили, ущипнув на прощанье за нос, чтобы он не забыл данного ему поручения.
Как только доблестный Питер получил этот наглый ответ, он тотчас же разразился градом раскаленных докрасна сорокачетырехфунтовых проклятий, которые непременно разрушили бы укрепления и взорвали пороховые склады под носом у пылкого шведа, если бы крепостные валы не были на редкость прочными, а склады неуязвимыми для бомб. Увидев, что укрепления выдержали ужасный залп и что вести войну посредством слов совершенно невозможно (как это было на самом деле в те нефилософические времена), он приказал всем своим молодцам[430] приготовиться к немедленному штурму. Но тут какой-то неясный шопот пронесся по рядам его войск; он начался с рода Ван-Бюммелей, этих доблестных обжор с Бронкса, и распространялся от человека к человеку, сопровождаемый мятежными взглядами и недовольным ворчанием. Первый раз в своей жизни, и притом один единственный раз, великий Питер побледнел, ибо действительно подумал, что его воины готовы дрогнуть в этот час ужасного испытания и навсегда запятнать славу провинции Новые Нидерланды.
Но вскоре он с великой радостью обнаружил, что таким подозрением тяжко оскорбил свое неустрашимое войско, так как причиной волнения и замешательства было попросту то, что приближался час обеда и нарушение раз навсегда заведенного порядка могло бы сильно огорчить привыкших к размеренной жизни голландских воинов. К тому же у наших доблестных предков существовало твердое правило сражаться только на полный желудок, чему и следует без сомнения приписать то обстоятельство, что они так прославились на полях сражений.
И вот, славные ребята с Манхатеза и их не менее славные товарищи, расположившись под деревьями, с жаром принялись за дело и бодро вступили в единоборство с содержимым своих котомок; они так нежно обнимались с манерками и кружками, словно в самом деле думали, что расстаются с ними навеки. И так как я предвижу жаркие события через страницу-другую, то советую моим читателям заняться тем же самым, для чего и заканчиваю эту главу, обещаясь честным словом, что перемирие не будет использовано для того, чтобы напасть врасплох на честных нидерландцев, пока они уписывают за обе щеки свой обед, или чтобы каким-нибудь другим способом досадить им.
Однако, прежде чем мы расстанемся, я хочу попросить читателей о небольшом одолжении, а именно: когда я в следующей главе столкну обе армии лицом к лицу и буду чертовски занят, очутившись между ними, пусть читатели стоят в сторонке, подальше от греха и ни в коем случае не прерывают меня своими вопросами или замечаниями. Так как весь пыл, все волнения и величие битвы будут зависеть от моих стараний, то в ту секунду, когда я умолкну, все дело остановится, а потому на протяжении всей ближайшей главы я не смогу сказать моим читателям ни слова. Обещаю зато, что в следующей за ней главе я выслушаю все, что они пожелают сказать, и отвечу на все вопросы, которые они зададут.