Иван Наживин - Софисты
— Я не агора в конце концов, чтобы всякий мог лезть ко мне в душу и харкать в ней… — говаривал он иногда. — Гераклит прав: чем дальше в леса, в горы, тем лучше…
Дорион осторожно подошел к своему новому другу.
— Ну, что? — шепнул тот.
— Все то же: не смягчается, не говорит, уходит… Садись, посиди…
Они присели в канаве у дороги, у старых кипарисов, млевших на благодатном солнце.
— Как же, глядя на это, не уверовать в благость наших олимпийцев? — сразу ожесточился Атеист. — Зевс восседает на троне в окружении присно блаженных, все слушают пение Аполлона и из золотых фиалов пьют сладчайший нектар, а надоест — играют в войну, в любовь, во всякие глупости: ревность Геры побуждает Ио, любовницу Зевса, бежать в дальние края… Зевс в образе быка соблазняет Европу… Медея, волшебница, внучка солнца, принимает участие в походе аргонавтов за золотым руном — ф-фу!.. С ума можно сойти… Ах, как было бы лучше, если бы бессмертные хотя изредка занимались бы делом…
— А ты надеешься своими обличениями исправить их? — усмехнулся Дорион. — Боюсь, что это довольно бесполезно: и до тебя были такие храбрецы. Давно ли скушали старого Протагора за его смиренные сомнения? Правда, он может за гробом утешиться: сам Эврипид в своем «Паламеде» по поводу его смерти воскликнул: «А, вы убили его, мудреца, невинного соловья муз!..» И книгу его «О богах» по приказанию правительства отбирали повсюду у граждан и торжественно сжигали на площадях: кавалерийский офицер, добившийся, наконец, своего, вероятно, чувствует себя отменно. И по поводу твоей ядовитой книги и книг вообще я думал, что изобретение папируса и письма было бы великим бедствием для человечества, если бы не было тления. Геродот рассказывает, что в Верхнем Египте климат настолько сух, что даже папирус, даже легкая ткань сохраняется там тысячелетиями. Я не хотел бы этого для Эллады: от мусора веков нельзя было бы жить.
— Если бы я не мог отводить душу хоть на время, работая над моей книгой, я не мог бы жить… — проговорил Атеист.
Дорион долго молчал, как бы рассматривая те мысли, которые играли в нем, как причудливые облака на вечереющем небе, над лазурным морем.
— Кронос оскопил отца своего, Ураноса, чтобы прекратить его чадородие… — проговорил он медленно. — Раньше мне часто казалось, что это самый верный способ покончить с нашими сомнениями, терзаниями, глупостями, преступлениями, а теперь…
— А теперь ты уверовал, что можно погодить? — зло осклабился Атеист. — Могу только поздравить тебя. Уж не Сократа ли ты наслушался? Вот старый болтун!.. И подумать, сколько вреда он наделал людям своим языком. И поверь, он кончит плохо: даже его медовые речи возмущают агору. И он точно не понимает смысла смерти Протагора…
— Нет, тут дело не в Сократе… — все так же раздумчиво сказал Дорион. — Наоборот, в последнее время я нащупал у него огромную ошибку, которая сводит на нет все его медовые, как ты выражаешься, речи. Он повторяет сотни раз, что он знает только то, что он ничего не знает. Поправка Горгия тебе известна. Но тут они оба говорят о том знании, которое открывает нам, что два да два — четыре. А я начинаю думать, что это самый низкий сорт знания. Можно знать не только умом. И когда я это понял, я почувствовал, что я точно поднялся на следующую ступень какой-то лестницы, по которой все мы поднимаемся из мрака — не знаю, куда…
— Еще немного, и ты начнешь писать дифирамбы, оды, не знаю что… — усмехнулся Атеист. — И это — рядом с Дрозис!..
— Это и открылось мне как раз около Дрозис… — тихо сказал Дорион. — Знать умом можно только земную персть, временное, ничтожное, но в нашей душе есть что-то, что постигает, — пусть даже смутно — что за перстью есть что-то еще. Смеяться тут не над чем, любезный Диагорас. Если тебе это еще не открылось, это не значит, что этого нет. Знание это иногда кажется неуверенным, недостоверным как будто, но на самом деле, если знание вообще есть, то оно только в этом…
В голосе его была такая новая теплота, что Атеист помягчел.
— И что же оно тебе открывает, это новое знание? — спросил он.
— Словами высказать это трудно… — отвечал Дорион. — Может быть, это как раз то, что высказал Мелиссос, победитель Периклеса, который довел учение элеатов до последней точки: мы не видим и не знаем то, что существует. Мир — призрак, иллюзия. Всякое изменение, всякое движение, всякое развитие, все, одним словом, что составляет предмет нашей науки, тень бесплодная, призрак. Подлинная правда скрывается за этим обманом… И мне кажется, что Сократ иногда чувствует это.
— Понимаю, но мне это чуждо… — тише и теплее отвечал Атеист. — Мне ближе то течение мысли, которое пошло от Аристиппа, — удивительное дело: ученики Сократа, оставаясь его учениками, сами пошли и других за собой повели в разные стороны — который старается, не очень заботясь о таких заумных областях, примирить дух с плотью, не забывать земных радостей, но вместе с тем и не быть рабом земных страстей. Говорят, особым успехом он пользуется в Эгине — может быть, потому, что он первый познакомил эгинцев с знаменитой красавицей-гетерой Лаисой, которая, говорят, ослепляет своей красотой не меньше, чем, бывало, Дрозис. И умом тоже… Хотя в женский ум я и не верю: женщина кажется умна только потому, что она красива, — отними у нее ее прелесть, и она будет, может быть, круглой дурой. Заметь, что теперь никто уже не восхищается умом Аспазии.
— Мне жаль, что ты не хочешь серьезнее остановиться на том, что я тебе говорю… — сказал Дорион. — Я вспоминаю свою последнюю беседу с Сократом, когда я заметил ему: ты всегда, Сократ, спрашиваешь и как будто получаешь ответы, а я всегда спрашиваю и мне отвечает только вечное молчание. И он с улыбкой ответил: спрашивай дальше, настаивай. А теперь вот я понял, что это молчание и есть ответ. В этом молчании, как в бездне, тонут и боги, и жалкая философия наша, и искусство, и вместо них, обманов, с трепетом ощущаешь нечто или я скажу скорее Нечто, которым живет мир.
Он вдруг торопливо привстал, с тревогой посмотрел в сад и вздрогнул: Дрозис, слегка пошатываясь, шла к своему обычному месту у Афродиты.
— Прости, но у нее что-то не так… — сказал Дорион торопливо. — Мы поговорим потом… Она упадет…
И он побежал к Дрозис. Она встретила его слабой и теплой улыбкой и слабым голосом попросила его уложить ее на скамью, как всегда. Атеист посмотрел на них и, думая, пошел к себе.
— Дорион, ты не волнуйся… —сказала каким-то воздушным, пустым голосом Дрозис. — Но… это длится слишком долго. Я… приняла яд. Прощай, Дорион… Нет, нет, не ужасайся, отними руки от твоего лица… Может быть, я опять поступила опрометчиво: я не подумала о тебе. Тебе без меня будет еще более одиноко. Но… уже поздно… И… что сейчас… там?.. Луга, покрытые асфоделями, на которых он ждет меня, или… или сладкое забвение Леты… забвение… всего… всего?.. Кто скажет, будет ли там лучше?.. А, как трудно!.. А… Прощай, Дорион, милый… Ты всегда был очень добр — губы ее затряслись — к несчастной Дрозис…
В сиянии золотого вечера, который золотил небо, море и милый остров, она грустными глазами смотрела на него и на Афродиту, которая стояла как раз за ним, и в углах глаз ее наливались крупные слезы, слезы последнего прощания с ним и со всей этой паутиной жизни, в которой она запуталась. И так, в торжественном сиянии вечера, Дрозис тихо ушла куда-то навсегда… Дорион плакал: в самом деле, она подумала о нем слишком поздно… И в том, что она вот ушла, уже отцветшая, конченная, а Она, сияющая молодостью и красотой Афродита, осталась, ему чудилось какое-то прекрасное, глубокое таинство жизни, которое невыразимо волновало его…
XXXVIII. БОЛЬШАЯ ОШИБКА ИСТОРИКА
Алкивиад понимал, что оставаться у себя в имении ему больше нельзя: спартанцы и их союзники по случаю свободы лютовали по всей стране и, конечно, его они не пощадят. Да и Афинам рано еще сдаваться: завтра судьба может все повернуть в другую сторону… Сиракузы ввязались было в дела Эллады и тут, на Эгейском море, но им в затылок ударил Карфаген: Ганнибал, чтобы отомстить за смерть и поражение своего деда Гамилькара под Гимерой, двинул на солнечный остров чудовищные силы — к нему присоединились и некоторые сицилийцы — взял Селинос, взял Гимеру, все жители которой были подвергнуты мукам и смерти на месте смерти Гамилькара, взял цветущий Акрагас и навел смятение на всю Сицилию. И сиракузцы должны были бросить тут, на Эгейском море, все и спешить назад, где их уже ждал вместо демократии стратегос автократор Дионисий… Что будет завтра, никто не знает…
Глубокой ночью вместе с Тимандрой он переправился через море в Вифинию, чтобы направиться ко двору Артаксеркса II… Слух о его бегстве быстро разнесся по всей Элладе и Лизандр помчался к Киру Младшему: смутьяна надо перенять и истребить, иначе покоя никогда не будет. Кир так уже твердо в этом убежден не был: он продолжал традиционную политику Персии и совсем не хотел сильные Афины заменить сильною Спартой. Но, с другой стороны, затянувшаяся война стоила Персии столько уже золота. Он колебался, а чтобы колебания эти не были так мучительны, он искал утешения у Аспазии, своей любимой красавицы, которую за ее прекрасный цвет лица прозвали Мильто. Она, как и все женщины, была под обаянием Алкивиада, хотя видела его из-за решетчатого окна только раз.