Михаил Загоскин - Аскольдова могила
– Кто там? – раздался внутри сиповатый женский голос.
– Отопри, бабушка! – сказал прохожий.
– Да кто ты?
– Войду – так увидишь. Да отпирай проворней!
– Вот еще, понукать стал! Много вас здесь шатается. Добро, добро, ступай, куда идешь!
– Да что ты, Вахрамеевна, – закричал прохожий, – иль не узнала меня по голосу? Ведь я великокняжеский слуга Садко, из села Предиславина.
Минут пять прошло без всякого ответа; дождь лил как из ведра; промокший до костей Садко кричал, шумел, осыпал ругательствами негостеприимную хозяйку, но двери не отворялись.
– Да отопрешь ли ты, старая карга? – завопил он как бешеный, ударив кулаком по холстине, которая была натянута вместо стекла в окне избушки. – Слушай ты, колотовка: если я ворочусь домой да приведу с собой товарищей, так мы не только тебя в гроб забьем, ведьму проклятую, да и чертово гнездо-то твое вверх дном поставим!
– Иду, кормилец, иду, не гневайся, – раздался снова женский голос у самых дверей хижины; они растворились, и простоволосая, одетая в лохмотья старуха встретила низким поклоном своего гостя.
Если Садко мог похвастаться необычайным безобразием, то, конечно, и та, к которой он пришел в гости, имела на это полное право. Покрытое бесчисленными морщинами смугло-желтое лицо ее едва походило на человеческое; зеленые, кошачьи глаза, ястребиный нос и беззубый рот, выгнутый подковою, – все было в ней отвратительно и безобразно до высочайшей степени.
– Что ты, батюшка, такой грозный? – сказала она Садко когда он вошел в сени.
– Да разве не видишь? – отвечал он, выжимая полы своего кафтана. – Еще немножко, так меня бы вовсе дождем захлестало.
– Эх, кормилец, кормилец, не в пору ты пожаловал!.. Ну, да делать нечего, милости просим!
Садко вслед за старухою вошел в избу.
– Эка ты надымила, голубушка! – сказал он, потирая глаза. – Фу-ты, батюшки, дух захватывает!
– И, кормилец, пообсидишься, так станешь дышать!
– Нельзя глаз открыть.
– Ничего, батюшка, ничего: пооглядишься, так будешь смотреть.
И подлинно, через несколько минут Садко стал свободнее дышать, глаза его привыкли к дыму и он мог рассмотреть всю внутренность избы. На закоптелых стенах ее висело несколько собачьих шкур и большое решето. В одном углу стояла длинная метла; в другом, на полке, сидела, повертывая направо и налево свою уродливую голову, огромная сова; на полатях лежал мохнатый черный кот: он мурлыкал, вертел хвостом, искоса посматривал на Садко – то потягивался, то сгибался дугою, выпускал свои острые когти и, казалось, готов бы спрыгнуть с полатей и вцепиться гостю в лицо. В печи, над разложенным огнем, стоял железный котел, в нем что-то шипело, а на шестке лежала Целая вязанка чемерики, дурмана и других ядовитых растений.
– Присядь, кормилец, отдохни! – сказала старуха, обметая полой грязную скамью, перед которою стоял запачканный и полусгнивший стол.
– Ну, Вахрамеевна, насилу я дотащился! – промолвил Садко, садясь на скамью. – Я было хотел сегодня чем свет у тебя побывать, да у нас в селе Предиславине этой ночью такой грех было сделался, что и сказать нельзя.
– А что такое, батюшка?
– Да так, чуть было не извели нашего государя великого князя.
– Неужто?
– И как ты думаешь кто?
– Вестимо кто – какой-нибудь изменник.
– Изменник! Нет, не изменник, а его любимая супруга Рогнеда, по прозванью Горислава
– Э, смотри пожалуй, на какое дело пошла!
– Боярин Вышата мне все рассказал. Вот как было – государь великий князь давно уже изволил почивать крепким сном, как вдруг эта змея подколодная пробралась из своего терема потайным переходом, где никакой стражи не стоит: вошла потихоньку в княжескую одриню, подкралась к нему с ножом, да видно, еще час его не пришел: лишь только она занесла руку – ан государь-то и проснулся.
– Ну что, чай, тут же из нее и дух вышиб?
– Вот то-то и дело, что нет.
– Что ты, парень?
– Ну да, волосом ее не тронул, а велел ей идти назад в свой терем, надеть лучшее ее платье и дожидаться казни.
– А, вот что!
– Видно, потомить ее захотел.
– Видно, что так.
– Вот как она вырядилась, и, говорят, словно на брачный пир, так великий князь и вошел в терем. Ну уж тут, вестимо дело, долго бы с ним торговаться не стала; да вдруг, откуда ни возьмись, сын ее, княжич Изяслав. Он подал государю обнаженный меч и сказал: «Ты здесь не один, родитель мой, – пусть сын твой будет свидетелем!» – У великого князя так руки и опустились.
– Кто знал, что ты здесь? – сказал он, бросил меч наземь и ушел из терема.
– И не казнил ее?
– Не только не казнил, да еще простил и, как говорят, отдал ей в удел землю Полоцкую.
– Эко диво, подумашь!
– Ну вот поди ты!.. И все надивиться не могут, ума не приложат, что с ним сделалось? Бывало, ему голову смахнуть, как шапку снять! Чай, и ты слыхала Вахрамеевна?
– И, батюшка, всего не переслушаешь! Да и что нам до того, что деется в княжеских палатах: люди мы мелкие. Скажи-ка, лучше, мое солнышко весеннее, зачем изволил ко мне пожаловать? Иль есть нуждица какая?
– Есть, бабушка, есть.
– А что, уж не зазнобушка ли какая? Не сокрушили ли добра молодца очи ясные? Не приглянулась ли тебе какая красоточка? Так что ж – попытаемся: ее не приворожу, так авось тебя отшепчу.
– Эх, нет, Вахрамеевна!
– А что ж, мой кормилец? Чем себя губить, лучше горю пособить.
– Да речь не о том; я пришел к тебе затем, чтоб ты поворожила, где нам отыскивать нашу пропажу.
– Пропажу?
– Да, у нас в селе Предиславине дней пять тому назад украли серебряный кубок.
– Вот что! Пожалуй, батюшка, пожалуй, зачем не поворожить.
– Так ты угадаешь?
– Угадать не устать, да только бы, кормилец, было и мне за что тебе спасибо сказать.
– Прежде поворожи, а там посмотрим.
– Эх, батюшка, батюшка! Да ведь дело-то таковское: от старшего наказано даром не ворожить, рук не подмажешь – язык не повернется.
– Ну, ну, вот тебе две ногаты! – сказал Садко, вынимая их из кошеля. – Да смотри, Вахрамеевна, не вздумай меня морочить: ведь я не кто другой.
– Только-то? – пробормотала старуха, посматривая на две мелкие монеты, которые Садко положил ей на ладонь.
– Отгадаешь, так еще дам.
– Еще!.. Знаем мы, батюшка: ведь все посулы тороваты, а как придет до расплаты, так и в кусты. Ну, да так и быть, мы люди знакомые, – прибавила старуха, завязывая монеты в уголок изношенной тряпицы, которая служила ей платком. – Смотри-ка, кормилец, сиди смирно: не шевелись, не говори, а пуще всего не моги тронуться с места, а не то худо будет. Да постой-ка, батюшка, скажи мне, как ты мекаешь, чай, это спроворил кто ни есть из домашних?
– Сдается, что так, бабушка.
– Так нишни, кормилец, у меня вор-то сам скажется.
Старуха подошла к котлу и помешала в нем железным ковшом. Вода в котле закипела, густой пар поднялся кверху, сова захлопала глазами, черный кот замяукал, а колдунья, продолжая взбалтывать воду, запела отвратительным голосом:
Чур, меня, чур!
Есть у меня сто слов
С приговорками,
А из тех ли слов
Три слова заповеданных:
Как шепну одно –
Ходуном земля пойдет;
Как другое скажу –
Звезды ясные запрядают;
А как третье вымолвлю
Да перекинуся
Через двенадцать ножей –
Так солнце затуманится.
Чур меня, чур!
Старуха перестала петь, зачерпнула ковшом из котла и, поставив его на стол, принялась над ним нашептывать; потом, дунув несколько раз на воду, заговорила нараспев и покачиваясь из стороны в сторону:
А чье дело, тому худо:
Чтоб не спалось ему и не елося;
Чтобы черная немочь его,
Как осину горьку, скоробила;
Чтоб сухота, как могильный червь,
Источила его заживо;
А лиходейка-тоска сердце выела;
Чтоб засох он, как былиночка,
И зачах, как голодный пес;
Чтоб сестрицы мои
Поплясали и потешились
Над его могилою;
Повалялися, покаталися
На его белых косточках.
Адское выражение лица колдуньи, ее неподвижный змеиный взгляд, сиповатый голос – одним словом, все было так отвратительно, что сам уродливый Садко, и телом и душой похожий на чародея, присмирел, как овечка. Он стирал украдкою холодный пот, который капал с его безобразного чела, прижимался к стене, чтоб быть подалее от колдуньи, и едва смел переводить дыхание.
– Ну вот и дело с концом! – сказала старуха, пошептав еще над водой. – Я отолью тебе в кувшинчик, а ты уж сам, батюшка, иль въявь, или тайком, как хочешь, только дай всем вашим челядинцам хлебнуть этой водицы.
– Хлебнуть! А ради чего, Вахрамеевна?
– Ради того, кормилец, чтоб татьба вышла наружу.
– Да ты этак, пожалуй, у нас всю дворню испортишь.
– Небось, родимый: кто не грешен в покраже, тому ничего не будет; одному лишь вору туго придется. Увидишь сам: или он подкинет вашу пропажу, или вовсе изведется и зачахнет.