Владимир Дружинин - Именем Ея Величества
«Столп с короной, на нём молодой человек с глобусом и циркулем и другой рукой держит канат от столба к якорю, который погружён в землю…»
Так пером канцеляриста описана фигура, задуманная светлейшим для иллюминации. Корона обозначает августейший ранг стройного юноши, столб — возвышение его, якорь — уготованное будущее. Кто разумеет язык символов, — а их отполыхало немало над Петербургом, — тот догадается. Глобуса изрядную часть занимает Российская империя, инфант с циркулем созидателя её унаследует.
Два чиновника — Василий Корчмин и Григорий Скорняков-Писарев — составили план иллюминации подробный. Оторопь их брала. Возражать губернатору, однако, стеснялись.
Нарисует сцены художник, мастер потешных огней соорудит макеты, нанижет просмолённые фитили. Посол Рабутин распознает среди аллегорий личность царевича. Усмотрит в сём спектакле гарантию, доложит императору.
Вышло иначе…
Скорняков-Писарев потерял покой. Монаршего утверждения нет, видать, своевольно затеял Меншиков. При живой государыне показывает преемника. С чего это? Ведь сам отстранял царевича. Григорий Григорьевич отнюдь не желает присягать сыну изменника — причины имеет важные.
В феврале 1718 года он был послан в Суздаль главным следователем. Царь проведал о наглых поступках Евдокии и приказал разузнать, отчего не пострижена в монашество, кто позволил являться народу, именуя себя царицей. Изъять у ослушницы и её фаворитов письма, потатчиков арестовать. Всё то слуга царский исполнил. Евдокию перевели потом в другой монастырь, с режимом строгим. А в июне того же года в Петербург доставили Алексея, и в Тайную канцелярию, учреждённую царём, вошли Толстой, Бутурлин, Ушаков и он — Скорняков-Писарев. Стереть бы прошлое, испепелить… Допрашивал беглеца, был в застенке, указывал палачу — помучить, облить холодной водой, опять помучить…
Маялся Григорий несколько дней. Донести на Меншикова? Бог весть как обернётся… Идти к царице страшно, да и не примет она. А примет, так сочтёт за клевету, выставит вон. Больно она доверилась князю. Вот Петра Андреича она выслушает. Член Верховного совета, старейший из вельмож — только он способен противостоять Меншикову.
Постучался к Толстому в сумерках. Беседовали шёпотом, в домовой часовне, Григорий клялся, крестясь на икону:
— Истинная правда, отсохни язык, коли вру!
Мерцала одна свеча, граф от неё запалил дюжину, вглядывался в неурочного визитёра. Передвигался кряхтя, тёр поясницу.
— Мне-то не след мешаться, в мои-то годы. Подальше бы от суеты сует, в отчие Палестины.
— И я седой. Да топор и седую башку оттяпает. Спустят Евдокию… Ровно аспида с цепи… Казала мне зубы. Попадись ей!
— Неужто сожрёт? Авось Бог не выдаст.
— Господь видит, Пётр Андреич, а суд-то свой изречёт не скоро.
— Ох, почём знать! Не стало царя, и порядка не стало. Ноне всяк яму роет ближнему. Ветрище-то, Григорий! Ишь, воет! Шёл бы ты… Поздно ведь.
— Светлейший всем нам роет. Спихнёт и затопчет. Так мне, что ли, челом бить царице? Хоть замолви ей, а то прогонят в шею.
— Ладно, попробую. Меня не впутывай!
Застонал, скрючился — подагра ломает. Свечи полыхали тревожно, остерегали Григория. Рисковое дело, стоит ли? Снаружи свистела первая вьюга, снег словно песок — твёрдый, жалящий. Григорий с малых лет находил в непогоде прелесть. Вливает отчаянность.
К самодержице он проник. Говорил волнуясь, взахлёб. Брови её дрогнули, осерчала как будто. На него или на Меншикова? Спросил бы, да немота сковала. Терзался потом.
Шесть вечеров подряд в честь дня рождения императрицы горела иллюминация — на Зимнем, на палатах княжеских, герцогских, на домах горожан. Толпы на набережных кричали в восторге, глохли от залпов. Григория трясла лихорадка. Роковая фигура не возникала. Проглядел, может быть? Нет, никто не видел.
Ура! Победа…
Данилыч же кулаки сжимал, видя пустоту в парсунах, выстроченных холодным огнём. Злило его ревущее людское множество. Ещё накануне торжеств появился Горохов. Противно шепелявил в усы. Утром от вице-губернатора Фаминицына подтвержденье — да, запретила царица.
Кто ей донёс?
Занемог светлейший — до того расстроила. Но лежать недосуг. Пресечь вражеские козни немедля.
Катрин невинной прикинулась — отчего беснуется Александр? Какая фигура? Царевича? Да при чём он? Речи не было.
— Вспомни, матушка!
Наморщила лоб, улыбаясь при этом. Веселились — вот и всё, что смог вытянуть.
— Отшибло память?
— Не мучь меня, Александр!
Надувала губы, глаза закатывала — комедиальное действо.
— Ох, матушка! Всё равно разыщу мерзавца. Мне гадят, и тебе ведь тоже.
Дознаться было просто — фрейлина Крамер углядела визит Скорнякова-Писарева, выведала и то, что пробраться ему помог Толстой.
Ну погодите, злыдни!
Злорадствуют, поди… Дьявол с ними, повременить. Спугнёшь, забьются в норы, окуражутся — коготки расправят. Тогда и остричь…
И царице ни слова больше — будто забыто мелкое. Данилыч волчком крутится — опять на носу праздник, день кавалерский, святого Андрея.
Морозы лихие, Неву сковало. Утром 30 ноября князь облачился в парадное, но по-военному, кафтан цветов гвардейских, синий с красными отворотами, шпага в алмазах — дар великого государя. Самодержица — в амазонское поверх душегреи. По бокам кареты, спотыкаясь, зачёрпывая башмаками снег, — дворцовые чины, позади — отряд кавалергардов, за ними красный с гербом возок светлейшего, водружённый на полозья. По-прежнему место князя в процессии вельмож первое. Всю площадь у Троицы заполнил санный поезд вельмож. В храме после литургии царица воздела Андреевский крест на цыплячью шею княжича Любекского, юного жениха Елизаветы, на посла Рабутина, на царевича. Петруша зарделся от гордости, дал потрогать сестре.
— Желаю вам, ваше высочество, носить с честью, — почёл нужным сказать Данилыч.
За обедом следил пристально, делал знаки инфанту. Небрежен, бросил кость на скатерть, кидался хлебными корками, норовя попасть в Сашку Меншикова. Веселились, танцевали.
Через каждые две-три страницы пишет секретарь это слово — «веселились», хотя вид у князя с похмелья жалкий. Глотает рассол, парится в мыльне, сутками не выходит из дома. А царице неймётся — опять плезир затевает.
Омфала, Омфала…
Негаданно, в неурочный час — военная тревога, горнисты её величества под окном, дуют что есть мочи. Забавляется амазонка. Ладно, всегда есть чем угостить, в поварне туша на вертеле. Превозмогая вялость в членах, мигрень в голове, усаживал Данилыч императрицу, хохочущих фрейлин и камергеров. Вспомнился флорентийский мрамор. Наконец-то оказия сделать сюрприз, и, пожалуй, кстати.
Напились, наелись. Повёл компанию в зимний сад. Сашка дорвался, понёс шлейф её величества. Дарья цыкала.
— Пол метёшь.
Гофдамы и кавалеры, радуясь зелени, рассыпались по аллеям. Царица остановилась, прочла надпись, крупно врезанную в подножии скульптуры.
Проговорил шутливо:
— Так и я, матушка, перед тобой… Раб твой…
Склонил выю, подражая Гераклу.
— Ах, Александр!
Почти укоризненно молвила, едва улыбнувшись. И словно забыла, оборотясь к конфетному столу. Хорошо, успели накрыть… Засахаренные французские фрукты в Петербурге редкость. Порушила липкую пирамиду, отведала персика, ананаса, выбрала марципанного младенца, спустилась в зал танцевать. Сашка гордо ходил за ней по пятам с рижской сластью в руках. Владычица крутила менуэты с Левенвольде, вскоре притомилась, упала в кресло.
— Послезавтра ко мне, — сказала Данилычу, отдышавшись. — Захватишь фрукт.
Хмельной выдался декабрь. Семейное торжество у тайного советника, день рождения Елизаветы, опять к её величеству… Уж стало невмоготу, передохнуть бы до Рождества — нет, взбрело ей: давно не было в столице ассамблеи [166]. Потрудись, Александр, устроить у себя, по правилам, как при государе! Звать тайных советников, сенаторов, генералов, высших чинов коллегий, высших духовных, штаб- и обер-офицеров, достойнейших купцов, мореходов, мастеров иностранных и русских.
— Матушка, куда я их дену? Во дворе, что ли? Ноев ковчег и то мал будет.
— Ты можешь, Александр.
Омфала, Омфала…
Ассамблея прошумела словно в чаду, оставив битую посуду, едкий табачный дым, впитавшийся в драпировку и, кажись, в стены. Отзвенели колоколами Святки, истощился поток христославов — напустили холода в сени, — светлейший стоял в шубе, черпал из ведра водку, с отвращеньем пригубливал. Солдаты, корабелы Адмиралтейства, кто в вывернутой овчине — барашек из яслей вифлеемских, кто в лоскутном одеяле — волхв, звездою призванный к новорождённому Христу. Вкушали истово, будто причащаясь, обдавали запахом прели. Мысль, далёкая от благочестия, донимала светлейшего.