Ален Бюизин - Казанова
Когда в Константинополе Юсуф захотел оставить его в Турции и женить на своей дочери, очаровательной Зелми, то одной из главных причин, по которым Казанова не принял столь заманчивого предложения, позволявшего ему сколотить состояние, была языковая: «Возмущала меня лишь мысль о том, что мне придется год прожить в Андринополе, чтобы выучиться говорить на варварском языке, к которому я не имел никакой склонности, а потому не мог льстить себя надеждой выучить его в совершенстве. Я не мог без труда отречься от тщеславной гордости слыть речистым малым, каким я считался всюду, где ни жил» (I, 297). Нужно принимать его всерьез. Это вовсе не дурной предлог, который он выдумал, чтобы в очередной раз избавиться от тесных уз брака. Он бы быстро угас, если бы не блистал на состязаниях в красноречии. «Казанова – виртуоз беседы. Он говорит, как дышит. Такое впечатление, что он живет, чтобы рассказывать. То, что он чувствует в момент действия, становится вдвое сильнее от перспективы возобновляемого удовольствия в неиссякаемых рассказах. Поступок проходит и заканчивается, но рассказ продолжается. Можно себе представить Казанову беседующим сам с собой (он напишет «Монологи мыслителя»), ведущим внутренний монолог; но это значило бы его оскорбить. Джакомо не онанист: присутствие Другого, воображаемое или реальное, необходимо для исторжения потока слов»[88]1,– пишет Ж.-Д. Венсан.
Если ему случается остаться одному, он воображает себе мнимого собеседника: «Отправляясь спать, я начал разговаривать сам с собой, как делаю всегда, когда мне не дает покоя нечто, сильно меня интересующее. Размышлять молча для меня недостаточно. Мне нужно говорить; порой мне кажется, что я веду беседу с моим демоном» (I, 486). Кстати, ничто так его не удивляет, как молчаливый человек, например, лорд Росбери, встреченный в Лозанне: «Это был красивый молодой человек, молчаливее которого я не знал. Сначала мне сказали, что он умен, образован и не мрачен; в обществе, в собраниях, на балах, на ужинах его учтивость заключалась лишь в поклонах; когда с ним заговаривали, он отвечал очень лаконично и на хорошем французском языке, однако с робостью, показывавшей, что от любых вопросов ему неловко. Ужиная у него, я спросил его о чем-то, имевшем отношение к его родине и требовавшем ответ в пять-шесть фраз, он отвечал мне очень хорошо, но краснея» (II, 391). Молчание противно природе, поскольку человек для него – прежде всего существо говорящее. На его взгляд молчун – обязательно больной. Немота – серьезное увечье в обществе XVIII века, основанном по большей части на обращении слова. Когда он сам решается молчать, поскольку чувствует себя униженным или преданным своей красавицей, то ссылается на ужасную зубную боль. Когда ты здоров, ты говоришь. Молчание нездорово.
По счастью, восемь месяцев спустя в Турине жена одного банкира, в которую этот лорд Росбери был безумно влюблен, сумела развязать ему язык. Как обычно, любовь Казановы речиста, ведь для него нежные разговоры с возлюбленной и ее ум важны столь же (а может и более?), как и сами сексуальные отношения, во всяком случае, если это действительно любовная связь. Генриетта, величайшая страсть Джакомо, была тому непревзойденным образцом: «Радость, наполнявшая мою душу, была еще больше, когда я беседовал с нею днем или держал ее в своих объятиях ночью» (I, 501). Без искрометной игры ума, проявляющейся в разговоре, любовная связь некрепка: «Ее ум привязывал меня к ней еще сильнее, чем ее красота» (I, 482). Без украшения остроумной беседы все бы окончилось после постели: «Красавица, не обладающая живым умом, не дает любовнику никакой пищи после того, как он насладился ее телесным очарованием» (I, 501). Не иметь возможности мило беседовать с любовницей, как, например, с этими молодыми девицами, говорящими лишь «на грубом швейцарском», существенно сокращает наслаждение, не выходящее за рамки физического сношения. Каковое порой может достигать своего пароксизма в сочетании слов и секса, например, когда Вероника, в одной рубашке, ложится рядом с сестрой в постель Казановы: «Пространные комментарии стали мне необходимы, чтобы довести до высшей точки мое сладострастие» (II, 559). Прежде чем заняться любовью, нужно побеседовать. «Поговорим», – предлагает Казанова Анетте и Веронике, которые, возможно, больше него торопятся перейти к решительным действиям. Кстати, когда наступает неизбежный и тяжкий разрыв с Генриеттой, у возлюбленных нет «иного красноречия, кроме того, коим вздохи, слезы и самые нежные объятия наделяют двух счастливых любовников, достигших конца своего счастья» (I, 520). Больше того: когда после унизительных лондонских приключений с Шарпийон, выставившей его на посмешище, Казанова горит желанием отомстить и покупает попугая, это на самом деле тревожно, а не смешно. Действительно: разве не признается он некоторым образом в том, что утратил дар речи, доверив свое ругательное послание птице?
«Читая “Мемуары”, понимаешь, насколько владение словом, ораторские способности могли наделить смыслом свершение подвига: настолько хорошо были организованы распределение (и вознаграждение) подобных ярких пассажей, – справедливо отмечает Ш. Тома. – Они удовлетворяли ожидания и отвечали запросам публики, которая, возможно, уже не участвуя в историческом процессе, набрасывалась на множество изобретательных историй. Литератор и шарлатан, краснобай и игрок, лгун и шулер, Казанова каждому двору и каждой женщине давал спектакль красноречия. В мире Казановы слова лились рекой, как и сперма. Когда случай вновь сводит двух людей, те могут легкомысленно отнестись к обязанности уплатить карточный долг, однако непременно должны рассказать друг другу о своей жизни. Расстанутся они, лишь “поговорив о прежних своих повадках и превратностях судьбы”. Это Казанова и называет “спектаклями”»[89]. В его мире нет ничего хуже и непростительней, чем неудачная история, нагнавшая скуку на слушателей.
Тем не менее, читая написанное Казановой, испытываешь некоторое разочарование диалогами, занимающими столь большое место на протяжении всей «Истории моей жизни»: «В “Мемуарах” часты диалоги, – пишет Ж.-Д. Венсан. – Правда, они, тяжелые и зачастую неуклюжие, контрастируют с живостью и легкостью остального текста. Писатель неспособен возродить под толщей письменного текста беглый блеск разговора. Невозможность воссоздать беседу и есть тот предел, на который он натыкается в попытке пережить заново свою жизнь. Страница за страницей, мы разделяем его наслаждение, как доверчивые олухи в его театре теней; только диалоги порой рушат чары, выставляя напоказ кукол, набитых соломой»[90]. Казанова редко передает настроение, мимику, интонацию и оттенки голоса: все вылеплено по единому риторическому образцу. Он первым сознает эту потерю, которой отмечается переход от устной речи к письменной. «Моему читателю знакома эта история, – уточняет он в момент, когда рассказывает о своем побеге во время ужина у князя Верита, – однако в письменном изложении она далеко не столь интересна, как когда я о ней рассказываю» (II, 258). Мы уже отмечали, что в его беседах, особенно философских, поражает то, «что они все похожи: его мысли, но также тон, синтаксические обороты, ключевые слова однообразны, – отмечает Сюзанна Рот. – Нет ничего естественнее на определенном уровне глубокого самосознания, когда писатель берет верх над персонажами. Но Казанова как будто даже не пытался восстановить на поверхности индивидуальность собеседников. Ясно, что для него его стиль – стиль всеобщий». Как выразить на письме легкость разговора? По замечанию баронессы Оберкирш, «беседуют о предметах самых легких, а следовательно, самых трудных для поддержания; это настоящая пена, которая испаряется, не оставляя следа; однако ее пошлость полна приятности. Как только ее распробуешь, остальное кажется заурядным и безвкусным». Брызги слов и фейерверк острот, неожиданность обращений и живость реплик, переливчатые всплески голосов и тонкие орнаменты аргументов и мыслей, бурление и рассеянность – все это на письме исчезает. Нет, красноречие Казановы не проявляется в содержании его диалогов. «Искусство эфемерного, волны, расходящиеся на воде и тотчас исчезающие, беседа – превосходная иллюстрация стиля рококо, – говорит по этому поводу Ж.-Д. Венсан. – Восемнадцатый век и последующий за ним девятнадцатый – великие эпохи беседы; она сочетается с их страстной любовью к обстановке и речам, растрачиваясь на витиеватую пышность. Стендаль, одержимый страстью к беседе, принадлежит еще к XVIII веку. В XIX-м разговаривают сами с собой. В ХХ-м – уже не беседуют: общаются…»
С другой стороны, трудно преуменьшить собственно профессиональную роль речей Казановы, которые зачастую, вкупе с его блестящей внешностью, были для него если не единственным, то главным средством добиться признания, подать себя аристократам и сильным мира сего, перед которыми он расстилался, хотя и не опускаясь до унижения, лести и мольб. Едва получив приглашение в салон или на банкет, Казанова хотел привлечь к себе всеобщее внимание, снискать благосклонность присутствующих. А как этого добиться? Только оказавшись в центре любого собрания благодаря своим талантам рассказчика и природному пылу! Важно блистать. Паразит должен развлекать; гость расплачивается за приглашение своей беседой. Казанова всегда был чудесным оратором, как то доказывает его рано проявившийся дар к проповедям, и прекрасным рассказчиком. Он любит рассказывать, в том числе о себе. Его рассказы не раз будут служить ему паспортом и рекомендательным письмом, чтобы проникнуть в самые замкнутые круги. Речь идет о том, чтобы снискать себе дружбу и покровительство. Вот почему ораторские неудачи, которые не преминут подчеркнуть «насмешники», столь тягостны для него: они еще более расшатывают его положение в обществе, и без того весьма непрочное. Любое выступление направлено на господство над другими. Нужно раздавить соперников, что доказывает поразительная частота поединков.