Борис Дедюхин - Василий I. Книга 2
Он не ошибся: вознаграждение даже и превысило ожидаемое. Но не мог знать он, что самым существенным и ценным в его доносе оказалось имя Епифания Кореева, который, оказывается, давно разыскивается в Москве.
— Тот ли это Епифаний, рязанец ли? — сомневался Василий.
Тебриз не говорил больше того, что знал:
— Да, он обмолвился, что бывал там.
Известно было, что, когда Мамай двинулся на Русь, Олег Рязанский сообщался и с ним, и с Ягайло литовским как раз через Епифания Кореева, ближнего своего боярина. Когда семь лет спустя Дмитрий Донской с помощью Сергия Радонежского заключил с Олегом «мир вечный» и отдал свою дочь Софью за князя Федора Ольговича, Епифаний, боясь мести москвичей, хотя, может быть, и не стоило ему бояться, исчез и все эти годы был в нетях. Теперь, если верить Тебризу, покончил он все свои земные помышления, Киприан, конечно же, давно уж не ждет его известий, и тем язвительнее будет для него рассказ Василия о происшедшем.
— Но полно, взяло ли Епифания небо? — допытывался Василий.
— Змея смертельно уязвила, — отвечал Тебриз и таращил правдивые свои глаза.
— Гадючий яд не всегда смертоносен.
— Взяло, взяло Епифания небо, и уязвлен он был двумя жалами. — И Тебриз потупил лохматую голову, из чего можно было догадаться, что ушел Епифаний в мир забвения не без его участия.
— Жалко… Заковать бы его в железа, а уж потом и расспросить; у него, надо думать, много тайн было. Вот хоть с тем же Олегом Рязанским: испугался он тогда, не успел или же не захотел с Мамаем соединяться?
Тебриз преданно вскинул на великого князя светлые свои глаза, жаждал бы новое поручение исполнить, заверил:
— Кабы знал я, то живенького его доставил бы.
Василий брезгливо и так, словно бы намеревался заткнуть рот Тебризу, взмахнул рукой и отвернулся.
От Волги до Солхата таврического Василий решил пройти тем же путем, каким шел Митяй, минуя Тану[78] и устье Дона, сразу на побережье моря Кафинского.
Степь старались пересечь поборзее: знал и Василий, и его попутчики, сколь трудно и опасно путешествие по здешней земле. Степь — это не просто неоглядное море песка с барханами и дюнами, это сплошной песок, который и во всей еде, и в питье, как бы прочно ни запечатано оно было, и у тебя в волосах, и в тебе самом — сплошная кругом пыль, пыль, пыль, и из-за этой сплошной пыли не разглядишь порой и того примечательного, что можно встретить в южнорусских степях.
Часто попадались и каменные бабы, такие же, возле которых останавливались они отдыхать тогда, семь лет назад, когда втроем бежали из сарайского плена. И сейчас стоял такой же, как в тот полдень, зной: небо лежало полинявшей серой тканью, остатки надломленных жаждой растений дымились и плавились в мареве, редкие птицы, вспугнутые пришельцами, взмывали в воздух и тут же и замедляли свой полет, стремясь скрыться хоть в какой-нибудь томящейся тени. Все живое ненавидело сейчас стоявшее на самом темени солнце как заклятого врага — так именно и выразился светлокожий северянин Максим, но Тебриз, которому тяготы пути были привычны и почти им не замечаемы, возразил:
— Солнце — оно, как Господь, тебя всегда видит, а на себя взглянуть не дает.
Василий дождался отставшего, угадывавшегося на горизонте лишь по огромным клубам пыли длинного своего обоза и повелел сделать остановку на дне неглубокой балки, сказав.
— Вот этак же, бывалоча, останавливались мы с Данилой да Дмитрием Михайловичем.
Тебриз опять не смолчал:
— Боброк, конечно, воевода знатный, боярин бывалый, однако в степи я бы тебе больше пригодился тогда. Мучились вы от жажды, а можно было бы облегчить свои страдания. — Он достал из седельной сумки желтовато-серые клубни какого-то растения. — Смотри: ятрышник.
— Ятрышник? — Василий попытался вспомнить, что значит это слово. — Кажется, «ятреба» по-вашему — «требуха»?
— Верно, утроба. А это салепы ятрышника, они на дальних переходах степнякам и пищей, и питьем служат: одного такого салепы хватает на день.
— Это кисельный корень, что ли? — заинтересовался Максим.
— Ятрышник, — ладил свое Тебриз.
— А цветочки его зовут кукушкиными слезками.
— Какие такие слезки?.. Кукушкины сапожки знаю, кукушкин лен тоже знаю…
— А это слезки, ими у нас девки на семик кумятся, еще его змеевиком зовут, в наших лесах ведь тоже змеи водятся…
— Не знаю, не знаю, — бурчал Тебриз. — Ятрышник знаю. Знаю, что одного корня его в степи на целый день хватает.
— Эка невидаль: тоже и любка ночная ничем не хуже. Корня этой фиалки тоже на сутки хватит человеку, если ни есть, ни пить нечего.
— Не знаю, не слыхал, — огорчался Тебриз.
Максим не отставал:
— Конечно, не знаешь ты… Ты же ведь татарин?
— И этого не знаю, может быть, и татарин.
— Почему — может быть?
— Потому что сам не знаю, кто я… Хотел бы знать, да не могу. Ногаем называли моего отца. А кто такие ногаи, знаешь ли ты? Это, может быть, и не татары, а русские, славяне? Ногаи — это те, кто в степях по эту сторону Камня обитали, были подданными Золотой Орды, но, как и русские, не хотели подчиниться, бунтовали — тут были беглые люди со всех мест. И кто был моим предком, пращуром, как вы говорите, не знаю. И может быть, говоря «Чур меня», мы с тобой обращаемся за помощью к одному прадедушке, а-а? Забавно, а-а? И крови, может быть, мы с тобой одной[79].
Максим слушал с недоверием, резко возразил:
— Нет, когда мы говорим «Чур меня», мы обращаемся к своему деду, твой же «чур» — это нечистая сила[80].
Тебриз не стал спорить, он вообще почему-то побаивался Максима, не мог спокойно принимать его насмешек и недоверия.
Стоянку решили устроить на берегу оврага. Была совсем недавно здесь речка, но вода ушла, на дне, покрытом влажной белесой рапой, осталось множество следов от копытцев приходивших на водопой сайгаков.
— Сайга ушла, а змеи остались, они и без воды обходятся. А змеи просто кишмя кишат тут! — Тебриз говорил это явно для одного Максима. Тот поинтересовался вяло:
— Змеи тонкие или толстые?
— Какая разница, важно, что ядовитые.
— Не бойся, — опять снасмешничал Максим, — змея два раза одного человека не кусает, а у нас кошма и войлок из бараньей шерсти есть — отпугивает всех гадов, и толстых, и тонких. А если появятся маленькие, со сверчка, фаланги, то их легко стряхнуть и раздавить.
— Все же лучше, когда никаких гадов нет.
— Ага, а они думают: хорошо, когда этих двуногих гадов нет поблизости… Сам же говорил, что они первыми не нападают.
— Это-то — да, их не трогай, и они не тронут.
Пока ставили шатры, пока раскладывали костерки из окоченевших веток тальника и карагача и грели в кувшинах воду, зной спал. Небо было еще белесым, синева лишь чуть-чуть загустела на восточном окоеме, а на небосводе стали появляться одна за другой звезды, словно бы провожая солнце в его преисподнюю, словно бы подглядывая за ним. А как только солнце скрылось за барханами окончательно, пала непроглядная тьма.
— Почитай, и вечера-то тут не бывает, сразу после дня идет ночь, — удивился Максим.
— Потому-то у нас нет черных лошадей, — оживился Тебриз. — Будешь ехать темной ночью на черной лошади, надо все время щупать рукой — тут ли она…
— Черных лошадей не бывает, вороными они называются… Если бы ты, Тебриз, побывал у нас в Великом Устюге весной, так удивился бы до страха велего: там вовсе ночь не падает, сполохи да зарницы играют от зари до зари, а то встанут столбы белые, мерцают так светло, что можно глаза человека видеть, знать: правду он говорит или пустословит.
— А я и в темноте вижу, что пустословишь ты… «Стол-бы-ы…»
Никто не стал разубеждать Тебриза, такие дивные вещи, вот как раз вроде полярного сияния, трудно по чужим рассказам представить себе, чтобы поверить в их существование, надо собственными глазами их увидать.
10Весь путь от Москвы до Таврии Андрей и Пысой почти не попадались на глаза Василию, не слышно их было и не видно, но в Солхате приключилась с ними история.
Им все здесь было в диковину, многое было непонятно. Не знали они и того, что хоть и рядышком, в каких-то двадцати поприщах друг от друга, находятся Кафа и Солхат, но порядки там разные.
Уступив генуэзцам побережье полуострова, татары тем не менее старались держать крепости Кафу и Солдайю под постоянным прицелом, для чего построили между ними, посреди долины, город для своего наместника — Солхат, который называли еще Сурхатом и Сургатом. Постепенно татары научились смотреть на Кафу как на свою морскую пристань, а генуэзцы на Солхат как на продолжение своего торгового порта. Посредниками между ними выступало привилегированное кодло — люди богатые и жадные, практичные и зоркие на выгоду. Обогащались они благодаря посредничеству в торговле и, главным образом, купле-продаже рабов.