Андрей Косёнкин - Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
«Ничего, ничего, авось скоро и вовсе отрезвятся новгородцы-то, — холодно и усмешливо думал Дмитрий. — Попомнят батюшку. Али не предупреждал он их о ласке московской?..»
Впрочем, Юрий, кажется, действительно впал в цареву немилость, и в Великом Новгороде явно были им недовольны (о том имел Дмитрий верные сведения из разных источников, в том числе и от самого новгородского тысяцкого по имени Авраам), однако то, что учинил на Руси Ахмыл — «благоустраивая-то!» — не могло и не печалить его. Вновь, как когда-то при Баты и многажды после него, истинно «агарянским огненным батогом» пронеслись над Русью татары. Казалось бы, давно уж пора было привыкнуть к неизбежным и постоянным потравам и наказаниям, свыкается же холоп со своим унизительным положением и даже порой находит выгоды и в том положении. Да не холоп же русский народ! И разве можно свыкнуться с болью? Да боль-то такая жгучая, что до самого сердца пронзает. С такой-то болью, знать, лишь со смертью и примиришься.
Не ведая за собой вины перед Ордой да и не мысля сопротивляться, Русь встречала Узбекова посла со смиренной покорностью. Тем паче что вел его брат великого князя, ханской милостью отныне единоправный московский правитель Иван Данилович, вроде бы славный тихостью поведения. Князья и бояре выходили навстречу, духовенство струило ладаном, моля о милосердии. Но куда там! Тщетны мольбы и бесплодно смирение пред безжалостной силой. Хоть и без приступов, потому как глупо да и невозможно в приступ брать крепости, в коих ворота настежь распахнуты, но точно как неприятельские брал на копье Ахмыл русские города, вставшие на его пути. И тогда никому не было в них пощады.
При этом Ахмылов гнев был совершенно непредсказуем. Иные земли он отчего-то миловал, иные пролетал на рысях, не то что не оставляя разрухи, но и следа, в иные богатые и важные города, к примеру такие, как Кострома или Нижний, до которых было ему рукой подать, он вовсе не заходил, однако немыслимо тяжко пришлось тем, чьи земли подпали под милость Узбекова «благоустройства». Но отчего-то тяжельше всех на сей раз пришлось ярославцам. И то было странно — ведь исстари Ярославль был подручен Орде, да к тому же считался верным московским союзником.
Никогда еще доселе не доводилось Дмитрию видеть город в столь бедственном состоянии. Ярославль был выжжен дотла. Как средь лета под внезапным ударом молнии вмиг обгорает пышное дерево, так обгорел и он. На пустых пепелищах улиц страшны были в одиноком сиротстве закопченные гарью каменные остовы разграбленных храмов, что, царапая небеса крестами, будто тянулись к Господу, моля унести их с этой страшной и неблагодарной земли. И то, резня, говорят, стояла ужасная. Кого кололи и резали, кого жгли, кого топили в реке. Охочие до женского естества, басурмане вскрыли на забаву и баловство монастырь. Опороченные монашки скорбными тенями мыкались средь пожарищ, искали смерти, но им-то татары, экие милостники, в смерти отказывали…
Покуда слушал Дмитрий юного ярославского князя Василия, так скулами затвердел, что после не сразу и зубы смог разомкнуть. Главное, чего, сколь ни думал, не мог понять Дмитрий: чем же Ярославль-то более других городов перед Ордой провинился? Не знал того и Василий — лишь недоуменно жал плечами да мотал головой.
Татары точно мстили за что-то всей Руси, выместив злобу на одном Ярославле. Хотя и не поминали за что: догадайтесь, мол, сами! Или же по лукавому, извечному своему обычаю, наказывая одного, тем самым грозили всем остальным. Подумайте, мол, иные крамольники, что с вами-то станется, коли смиренный и нам сподручный Ярославль грозный и милостивый шахиншах так-то жалует.
Тоже ведь от татар сильна на Руси гнусная, рабская истина: бей своих — чужие бояться будут.
С Василием Давыдовичем, что всего лишь год назад принял княжество по смерти отца, Дмитрий встретился коротко. Для того и зашел в Ярославль.
Василия Дмитрий нашел во дворе церкви Успения Богородицы. На том дворе допрежь, знать, стояли и княжеские хоромы, связанные каменными сенями с храмом. Сени-то остались, да хоромы, рубленные из бревен, напрочь выгорели. Василий, занятый, видно, тем, что толковал градникам, какими хочет он видеть новые каменные палаты, не сразу приметил Дмитрия, не сразу вышел ему навстречу. И хотя одет был Василий не отлично от прочих, именно в нем еще от ворот признал Дмитрий князя. Наконец, завидев гостя, как ножом взрезав окружавшую его толпу, Василий Давыдович не скоро, но и не медленно, а как бы с оттяжкой пошел навстречу приезжему.
Причудлив был облик князя. Лисья татарская шапка надвинута по самые брови, на саженных плечах разлатая, подбитая белкой простецкая кацавейка, на ногах разбитые чеботы, с вывернутым наружу волчьим мехом. Правда, рубаху под расстегнутой кацавейкой стягивает пущенный кольцами серебряный поясок, в пряжке которого, искусно кованные, сцепились ощеренными зубьями рыбьи морды. Волос у Василия черен, взгляд нарочно угрюм, да к тому (между прочим, ровно как и у самого Дмитрия) укрыт под выпуклыми, тяжелыми надбровными дугами, широкие крылья прямого носа и в покойном-то дыхании трепещут и дуются точно в гневе, тонкие, властные губы строго замкнуты — и во всем его облике, как вглядишься, есть и некая притягательность, и царская стать. Да ведь не зря дедом-то ему приходится Федор Черный, а бабкой — ногайская царевна, чуть с ума не свихнувшаяся от любви к тому Федору, и из одной-то любви к нему крестившаяся в православную веру под именем Анны. Между прочим, крестилась-то от любви к Федору, а жизнь прожила в любви к Христу и почила, заслужив память истинно как благонравная и усердная к добру христианка.
Отношения Твери и Ярославля никогда не были просты. Тот же Федор Ростиславич Черный в свое время был верным соратником великому князю Андрею Александровичу Городецкому в борьбе против юного Михаила Тверского. В памятном, принесшем многие страдания Руси дюденевском походе и он со своими ярославцами сопровождал ордынского царевича себе на позор. Та борьба с Михаилом Ярославичем не принесла Федору ни чести, ни славы, лишь на века закрепила за ним прозвище Черного, данное ему не столь по внешности, говорят, необычайно мужественной и привлекательной, сколь по душе. А древний Ярославль от той поры вынужден был уступить первенство на Верхней Волге молодой, вступавшей в самую силу Твери. Тогда же, кстати, и сложился союз между Москвой и Ярославлем, имевший своей целью прежде всего сопротивление самодержавным устремлениям Тверского. От Ярославля-то, сказывают, чуть не более, чем от самой Москвы или от Новгорода, было клеветников и облыжников против Михаила Ярославича на том преступном ордынском судилище.
Со смешанным чувством мстительного удовлетворения, от которого он не мог враз избавиться, и искренней жалости ступил Дмитрий на княжий двор. Как ни странно покажется совмещение, но именно эти, противоположные по сути, чувства владели им; вот уж истинно — вместительна у человека душа!
— Здрав будь, княже! — приложив к груди руку, поприветствовал Дмитрий Василия Давыдовича, когда тот, буравя гостя темным, недоверчивым взглядом, остановился вблизи.
Неведомо по какой примете, но и Василий Давыдович сразу признал в незнакомце Дмитрия. Впрочем, и его признать было не сложно и по стати, и по глазищам, да и по тверскому княжьему знаку, зримо выбитому на тяжелой серебряной запоне, что стягивала концы ниспадавшего до пят легкого пурпурного корзна, наброшенного на плечи поверх дорожного бобрового опашня.
— Здрав будь и ты, Дмитрий Михалыч! — воскликнул ярославич глуховатым, не набравшим еще зрелой густоты отроческим баском.
— Вот пришел к тебе гостем. — Дмитрий усмехнулся: — Хоть не зван был, да не татарин. Чай, примешь?
— Как не принять, — радостно вскинулся лицом Василий Давыдович. — Да, вишь, князь, беда-то у нас какая! — повел он рукой округ, указывая на пожарище, и молодо, беспомощно улыбнулся.
И та ли улыбка беспомощная, великое ли горе людское, перед коим равны и правые и виноватые, вдруг вытеснили из Дмитриевой души то мстительное злорадство.
— Вижу. Вижу, брат, — хмуро кивнул он Василию…
По молодости ли лет, по схожести ли характеров, по тому ли, что несправедливая обида, видать, огнем жгла сердце Василия, князья промеж собой сладились скоро. В нужное время прибыл Дмитрий.
О главном говорили вдвоем, затворившись от бояр.
— …Пошто меня-то он опалил?
— Знать, гневен.
— Так чем я его прогневил-то? Он меня и знать-то, поди, не знает, и ведать не ведает?
— Али ты слугу когда без надобы не наказывал?
— Так ведь не до смерти ж, Дмитрий Михалыч, когда без надобы-то!
— Так ведь и ты пока жив, — усмехнулся Дмитрий и с усмешкой же добавил: — Знать, у хана свой обычай слуг-то пороть: кто боле терпит, того и дерут в лоскуты.
— Али, кто нетерпит-то, жив остается? — заспорил было Василий, но Дмитрий остановил его — не затем и пришел, чтобы спорить. Сказал примирительно: