Гилель Бутман - Ленинград – Иерусалим с долгой пересадкой
Наступила оттепель. Уже можно было, оглянувшись направо, потом налево, рассказать анекдот:
– Правда ли, что главный редактор Радио Ереван сидит в Ереване?
– К сожалению, да. Он сидит…
Но они знали: оттепель – не весна. Подморозить может в любой момент. Для своих детей они хотели спокойной жизни. В школе – чтоб отличник. В институте – чтоб Сталинский стипендиат. На работе – незаменимый специалист. Ну, а если еще и жена «из хорошей еврейской семьи», что же еще надо?
Мы приходили к сионизму без наставников, в мире, где в длинной цепи преемственности еврейских поколений был вышиблен кирпич. Как раз под нами.
Как-то Лилеша смотрела по телевизору встречу между польскими и советскими футболистами.
– А кто такие польские? – спросила она бабушку.
– Это такая национальность.
– А я какая?
– А как ты думаешь?
– Я русская, – и, немного подумав, добавила решительно. – Нет, я еврейская.
Лилеша выросла в семье, которая ориентировалась на выезд в Израиль. Всех знакомых, которые мыслили иначе, мы постепенно растеряли. Микроклимат восточного Средиземноморья установился в нашем мире. И когда Лилеша укладывала спать своих кукол, она напевала им:
– … Бакелбалая вода… бакелбалая вода…
Так она спроектировала израильскую песенку «Бокер ба леавода» на единственный язык, который она тогда знала, на русский. Она не представляла себе, что такое «бакербалая», но она знала, что такое «вода», и еврейская мелодия будила что-то, дремавшее в ее генах.
Я не хочу сказать, что в наших родителях было убито все национальное. Нет. Я слышал еврейские песни от своего отца, от людей его поколения. Это были песни на русском или на идиш. Их герои – хитрые и проворные евреи, удачно избегающие ловушек лопоухих гоев и самого ГПУ. Это было еврейским, но это было направлено назад, а не вперед. Оно грустило по добрым старым временам. У своих родителей мы не могли получить ответов на вопросы: Куда мы идем? Какое завтра ждет нас? В какой колонне наше место?
Спрашивает мальчик – почему?
Спрашивает мальчик – почему?
Двести раз и триста – почему?
Тучка набегает на чело.
А папаша режет ветчину,
А папаша режет ветчину.
Он сопит и режет ветчину
И не отвечает ничего.
А. Галич.
Кто же был нашим Учителем? У нас был очень добротный Учитель. Учитель, который учит только тех, кто хочет учиться, учит медленно, но надежно, разрушая все стройные теории и доктрины, которые вдалбливаются в головы «самой счастливой» части человечества. Когда эта часть человечества только начинает ходить в детский сад, дедушка Ленин уже, прищурившись, смотрит в глаза будущему гражданину. Потом ему повязывают на шею галстук цвета пролитой крови. Потом ему вручают комсомольский билет, как у Павки Корчагина.
И пройдут многие годы, прежде чем ты научишься мыслить сам, прежде чем найдешь собственные ответы на собственные вопросы, прежде чем поймешь, чья кровь залила твой пионерский галстук.
И твой собственный Жизненный Опыт будет твоим Учителем.
Мы родились в 30-е годы, в годы, когда взрывали церкви и расстреливали людей персонально и целыми социальными группами, в годы, когда вручную строили Днепрогэс и Магнитку и в истоптанных валенках высаживались на Северный полюс. Шел великий эксперимент, ломались национальные культуры, обычаи, традиции. Национальное отступало. Наступали всякие «зации». Индустриализация. Коллективизация. Паспортизация.
Когда мы рождались, нас еще не стеснялись записывать в метриках по именам умерших дедов и бабушек, но звали так же, как и других детей в округе. Вот было смеху, когда мы, три товарища, пошли получать паспорта в 1948 году. Вдруг оказалось, что Гришка Бутман – Гиля Израилевич, Семка Дрейзнер – Соломон Гиршевич, Мишка Шмуйлович, ой, держите меня, – Меир-Янкель Исаакович, а его младший брат Фимка – вообще Хаим-Лейзер. Вместо звучного имени Григорий, которое носил пламенный Котовский, какой-то Гиля. Зато Мишке еще хуже: Меир-Янкель! Хаим-Лейзер! – Удавиться можно…
Началась и кончилась Война за независимость. Конечно, мы болели за евреев. Газеты писали о военных действиях, о том, что 600 тысяч евреев выиграли войну против арабских королей и стоявшей у них за спиной империалистической Британии. У евреев правое дело, так же, как у индонезийцев, китайцев, филиппинцев. Правда, в результате справедливой войны родилось какое-то несправедливое государство. Что поделаешь, клика Бен-Гуриона повела куда-то не туда.
Упал с проломанным черепом Соломон Михоэлс и хоронили его торжественно. Правда, потом как-то постепенно возник ярлык «известный еврейский буржуазный националист»…
Вообще вся страна оказалась битком набитой буржуазными националистами, шпионами, безродными космополитами, которые не хотели верить, что первый паровоз изобрели братья Черепановы. Они расставались со своей работой, семьями, иногда – жизнью, но упорствовали в своих заблуждениях насчет паровоза. Иногда, правда, кто-то робко намекал, что все это не совсем так. Но намекал недолго. Ибо, как говорится в детской считалочке: «А» и «Б» сидели на трубе. «А» сказало и пропало: «Б» служило в КГБ.
Мы тогда были на стыке отрочества и юности. Другие проблемы интересовали нас. Самостоятельно мыслить мы еще не научились, от жизни были изолированы школой, которая в тепличных условиях лепила из нас требуемый для государства новый тип человека: без национальности, без мыслей, без индивидуальности.
Школа закончена в 1950 году. Антисемитизм поднялся тогда до пиковой отметки. После школы с гарантированным переходом из класса в класс, я вступал в жизнь, где было много неясного. Было интересно и страшновато.
3
Широка страна моя родная. Много в ней лесов, морей, полей. Человек в ней ходит, как хозяин, Если он, конечно, не еврей…
Так стали петь позже. А в лето 1950 года я вступал, зная, что все мы, абитуриенты, равны перед приемной комиссией, независимо от пола, возраста, национальности. И если кто-то думает иначе, то только потому, что не избавился полностью от пережитков капитализма в своем сознании. У меня пережитков, слава Богу, не было, немецкий я знал лучше всех в школе -собрал документы и понес их в институт иностранных языков. Из всей нашей школы туда же поступал только еще один выпускник. Его аттестат было скучно читать – взгляд запинался только один раз: четверка по немецкому. Все остальные – тройки. Мой аттестат был гораздо более жизнерадостным, а по гуманитарным предметам – только пятерки.
Когда я в вестибюле института писал заявление о приеме, ко мне подошли две студентки старших курсов, явные еврейки. «Молодой человек, вас не возьмут. Евреев не берут», – сказала одна из них негромко.
Ага, евреев не берут, а евреек, значит, берут. Сами, небось, уже кончаете. Я сдал документы в приемную комиссию. Но уже на мандатной комиссии стали твориться странные вещи. Богданов со своими тройками прошел комиссию, сдал экзамены и потом стал военным переводчиком, а я… В общем девушки оказались правы…
Все ясно. В приемной комиссии переводческого факультета засели антисемиты. Ну что ж, на ИнЯзе свет клином не сошелся. В тот же день я успел сдать документы на факультет журналистики Ленинградского университета. Сдать? Нет, не совсем. Когда до меня оставалось человека три, а за мной не было никого, секретарь приемной комиссии, пожилая седая женщина с усталым благородным лицом, сказала в пустоту: «Я вам не советую подавать документы».
Фраза никому конкретно не предназначалась, и я не сразу понял, что я ее адресат. Когда она принимала документы у кого-то передо мной, она снова повторила эту фразу. На этот раз громче. И глаза ее смотрели именно на меня, смотрели зло, с досадой на мою недогадливость. «Вы не пройдете» – добавила она довольно резко.
Я не поверил тем девушкам в ИнЯзе, а они были правы. Здесь говорит официальный секретарь приемной комиссии, ясно, что так оно и будет. Рука, готовая протянуть документы, опускается. Я выхожу на набережную Невы.
Что же это получается? Долгие годы в школе я мечтал: переводчик или журналист, журналист или переводчик. Один из немногих знал, чего я хочу, еще до окончания школы. Не поддался групповому гипнозу, не поехал подавать документы с кучей – куда все, туда и я. Годы мечты – и за один день все в руинах. И ведь даже не видела моего паспорта, даже не взглянула на аттестат. Нос – это все, что она видела. Что же за чертовщина? Я, конечно, понимаю, что среди евреев слишком много врагов и космополитов, но я-то не космополит. Моя история – это Александр Невский, Дмитрий Донской, Петр I. И декабристы. И народовольцы. И Павка Корчагин – мой любимый герой. Жил бы я тогда – вместе рубались бы с белыми, зелеными и прочими за власть Советов. Это несправедливо – за вину некоторых наказывать всех. В это лето я поступил в юридический институт. Вместе со мной поступили Гриша Вертлиб и много других «вайсбергов, айсбергов и прочих Рабиновичей». Мне не было еще восемнадцати, я был в возрасте дремучего оптимизма, знал, что «человек создан для счастья, как птица для полета». Ну, хорошо: в ИнЯзе антисемиты, в университете тоже, в юридическом нет. Я быстро утешился. В первую очередь потому, что хотел утешиться, ибо самый слепой тот, кто не хочет видеть. Как можно было тогда позволить себе прийти к выводу, что ты живешь в стране организованного государственного антисемитизма, где университет, ИнЯз – правило, юридический институт – исключение? Как же тогда с дружбой народов, равенством, братством? Как может быть такое в стране победоносного социализма, где сбросили кровавого царя, уничтожили власть помещиков и капиталистов и каждый работает на себя? Ведь отменили черту еврейской оседлости, и в Ленинграде полно евреев. Ведь отменили пятипроцентную норму для поступления евреев в вузы, и почти все наши дядюшки и тетушки пооканчивали рабфаки. Отменили все привилегии, титулы, звания – теперь все равны. И даже в Уголовный кодекс включили статью против разжигания национальной розни.