Назир Зафаров - Новруз
Да, тутовник привлекал меня в школу, а опыт брата отпугивал.
Отвернувшись от жемчужной шелковицы, я захныкал:
— Не хочу в школу… Не хочу… Идем домой…
Отинбуви посмотрела на меня ласково своими голубыми глазами — тут я увидел, что она совсем не старая и совсем не злая, — и сказала:
Хороший мальчик… Как имя твое? Да, кажется, Назиркул, вспомнила… А кому он пожертвован?
Мать, почтительно и тихо беседовавшая до этого с учительницей, не без гордости громко пояснила:
— Шахн-Зинда авлие — чудотворцу Шахи-Зинда.
— О! — сделала значительное лицо отинбуви. — Мальчик, пожертвованный Шахи-Зинда авлие, обязательно должен стать учителем, такова воля святого…
Я не предполагал, что мне уготована такая высокая миссия и что моя судьба связана с каким-то святым. Это меня озадачило и даже вселило некоторый страх. Открыв рот от удивления, я смотрел на отинбуви, ожидая новых удивительных слов, но они оказались очень простыми.
— Адолят! — повернувшись к террасе, позвала учительница. — Поди-ка сюда!
От девчачьего выводка отделилась та самая, которую отинбуви назвала Адолят, и направилась к нам. Рослая, с карими глазами и густыми бровями, повязанная цветным платком, из-под которого выглядывали черные локоны, °на казалась самой старшей среди учениц и самой серьезной. Представ перед отинбуви, девочка почтительно скрепила на груди руки и изобразила внимание.
— Ты знаешь этого мальчика? — спросила отинбуви.
— Да, уважаемая. Ото — Назиркул, сын тетушки Рахат, — ответила Адолят и, чувствуя благосклонность учительницы, погладила мою голову. И не только погладила, по и с интересом посмотрела на кокиль — косичку, отпущенную в знак пожертвования святому. — До чего красив твой кокиль! Будь ты девочкой, то сорок таких кокилей не уместились бы на голове…
Нельзя сказать, что подобная похвала обрадовала меня: коса давно уже была предметом насмешек со стороны сверстников, и мне приходилось терпеть их во имя какого-то святого. Но матушка расценила похвалу Адолят как одобрение и благодарно сказала:
— Ах ты, моя милая! Передаю неразумное дитя мое в твои руки, а тебя — самому богу.
Девочка просияла: она ведь тоже была еще ребенком, и доверие взрослого наполняло ее гордостью.
— Чем бы угостить моего нового братца? — озабоченно произнесла она и стала рыться в карманах камзола.
Я замер в ожидании. Что скрывать, глаза мои следили за руками Адолят, и когда в левом кармане ничего не оказалось, на моем лице изобразилось огорчение. Девочка торопливо принялась изучать правый карман. Наконец она извлекла конфету и несколько фисташек:
— Возьми!
Первым моим желанием было отправить немедля лакомство в рот, и, конечно, не будь рядом матушки, проявлявшей по отношению ко мне строгость, я осуществил бы это намерение, но теперь следовало испросить прежде позволения, и я покосился в ее сторону. Увы, матушки не было рядом — она шла по направлению к калитке. Проще говоря, покидала меня в чужом незнакомом месте. Нетрудно догадаться, что свой испуг и свое отчаяние я выразил громким воплем. Воплем и решительным намерением пуститься следом. Истошный крик мой прозвучал, а вот побег не удался — Адолят крепко держала меня.
— Не беспокойтесь, тетушка Рахат! — помахала она рукой моей матушке. — Я приведу его сама…
Так я стал пленником отинбуви, вернее, пленником ее воспитанницы, этой самой кареглазой Адолят. Пленником, который в какую-то неделю признал свою неволю и даже полюбил ее. Да, да! И все эта Адолят.
Не знаю, кто лучше влиял на нас — Хикматой-отин или ее маленькая помощница Адолят. А что она была помощницей, не вызывало ни у кого сомнения. Мы так и обращались к ней — халфа-апа. И вот халфа-апа быстро разобралась в несложных моих вкусах и желаниях и накинула на них ниточку. Ниточку эту она держала в своих руках и время от времени подергивала, заставляя пятилетнее существо делать то, что надо, угождая и Хикматой-отин и моей матушке. Я был ужасным сластеной. Обыкновенный леденец или горсть урюка легко превращали меня в послушного телка. Заходя за мной но утрам, Адолят всегда держала в карманах камзола кусочек сахара, конфету, несколько миндалин. Я принимал все это, а взамен отдавал свою руку. Адолят вела меня, тихого, робкого, в школу.
Пило бы неправдой винить во всем сладости. Первые дни, верно, А ждал их, а потом, незаметно для себя, принял новый порядок и новый мир, открытый передо мной школой. Посещение дома Хикматой-отин стало обязательным и даже необходимым, и когда Адолят иной раз вдруг забывала постучать в нашу калитку и окликнуть меня — «Назиркул!» — я начинал тревожиться и плакать, будто потерял что-то дорогое.
Мать, видя все это, радовалась. Да и как можно было не радоваться! В любой, даже самой бесхитростной душе цветет надежда на счастье своих детей. Я думаю, матушка мечтала о сыне-учителе. Сама неграмотная, измученная заботами и треволнениями, постоянными нехватками, она глубоко ценила чужую образованность. Конечно, ей трудно было понять, что знания, вбиваемые нам в голову отинбуви, ни на что не пригодны, что это только одежда, ветхая старая одежда. Но не будем корить бедную женщину за мечту — она стремилась к лучшему, светлому, если не для себя, то хотя бы для нас, детей ее.
Мое прилежание радовало мать, а поведение брата по-прежнему огорчало. Он пропадал днями на пустырях, играя с такими же, как и он, отчаянными любителями ашичек. Матушка могла терпеть и долго терпеть, по, как говорится, и камень когда-то раскалывается. Каким-то своим особым путем доходила она до нужного и всегда мудрого решения. И когда доходила, повернуть ее назад было уже невозможно. С братцем она поступила так же сурово, как и со мной. Однажды я услышал се приговор.
— Хорошего телка но походке узнают, — сказала она отцу, — а Манзур наш какой шаг ни сделает, все вкривь и вкось. Прикроем-ка, пока не поздно, позор полой халата, не то горечь придется всю жизнь хлебать. Отведи-ка мальчика к своему младшему брату. При деле, может, Манзур остепенится. Человека, как и железо, гнуть надо, пока он податлив. Годка через два из нашего сына уже ничего не сделаешь…
Отец по обыкновению молчал. Дома он бывал редко, занятый своими хлопотливыми делами, почти не касался нашего воспитания, целиком полагаясь на мать, на ее опыт и мудрость. Поэтому решение матушки никогда но оспаривал. Оно было для нас и для него окончательным.
Дни стояли холодные, шел снег, из дому и выглядывать не хотелось, не то чтобы тащиться куда-то, по матушка накинула на себя чачван и подалась в непогоду к дяде Ашурмату. Вечером он был уже у нас и, устроившись на курпаче, деловито обсуждал судьбу братца Манзура.
Пе стоило бы так подробно излагать всю эту историю, которая довольно проста и скучна, но она коснулась меня самого и весьма ощутимо. Пострадал от посещения дяди Ашурмата в общем-то не братец, а я. Манзуру было все равно — станет он беданабозом, то есть игроком в перепелов, или учителем, бродягой или кузнецом. Мне же очень хотелось знать, что решат дядя Ашурмат и матушка, превратится ли Манзур в удивительного кудесника, который из куска железа способен сделать красивую подкову, или серп, или кетмень. Мы, мальчишки, с любопытством вглядывались в полумрак кузниц, где полыхало упрятанное в глиняном закутке пламя и стучали звонко молотки.
Сунув ноги под одеяло к сандалу, я ловил каждое слово, произносимое в тот вечер. Слова эти занимали меня настолько, что все остальное исчезло, даже сам сандал с его раскаленными углями. Я слушал и беззаботно водил ногами над жаром, а ноги мои были босыми. Матушка, чтобы подогреть чайник, поставила его в угол сандала, поставила и забыла. Он часто там находился, и никогда ничего не случалось. Но то были дни обычные, а тут — событие. 13 доме решалась судьба брата и решалась в присутствии дяди Ашурмата.
Нее мои чувства выражались в движении йог — ноги то замирали, то принимались растерянно или, наоборот, радостно раскачиваться. Какое-то слово, видимо, произвело на меня особое впечатление, и я, забыв о притаившихся подо мной углях, дал волю своим ногам. Чайник опрокинулся. Выплеснутая вода вскинулась огненным паром и ожгла меня. Надо ли рассказывать, какую боль испытал я!
На слабость моего голоса никто по мог пожаловаться, по тут я превзошел все. на что был способен. Матушка схватилась за голову и кинулась ко мне на помощь.
— Вай! Горе мне! — запричитала она, откидывая курпачу.
Меня вытащили из пекла в жалком виде. Ноги мои были пунцовыми и почти на глазах стали покрываться волдырями.
— Правду говорят, беда под ногами у человека, — суетилась мать, не зная, как облегчить мою участь. — И зачем только поставила я чайник в этот несуразный сандал… И как это угораздило меня!
Дядя, хоть и был огорчен случившимся, сохранял спокойствие.