Милош Кратохвил - Европа кружилась в вальсе (первый роман)
— Господам в наших ведомствах не помешало бы немного муштры, — произнес Шенбек и отрывистым движением рассек карандашом воздух, точно саблей. — Но вернемся к делу. Мы с вами ничего не исправим, а посему… а посему завтра же наведайтесь в министерство иностранных дел к доктору Мальтцу… — На сей раз надворный советник сделал небольшую театральную паузу. — Он вручит вам орден святой Анны третьей степени.
От удивления брови у Кавана чуть поползли кверху, но этим все и ограничилось.
— Благодарю вас за уведомление, господин надворный советник.
Шенбек заерзал в кресле: этот человек делает вид, будто он привык к тому, что ордена ежедневно сыпятся на него как из рога изобилия! Но ведь это же все-таки царский знак отличия! У него самого, надворного советника, всего лишь орден Франца Иосифа, который со временем высиживает любой австрийский чиновник; точно так же, как в год выхода на пенсию любого чиновника ждет Железная корона третьей степени. С другой стороны, если бы наш человек проявлял чрезмерный восторг по поводу русской награды — это тоже было бы неправильно. Ну да, в общем-то, все это для Шенбека сущие пустяки; его мысли заняты вещами гораздо более масштабными, что и следует показать этой… этой мелкой сошке:
— Удивляюсь, как это при нынешних заботах Ники именно сейчас в Петербурге удосужились вспомнить о вашей «святой Анне».
Вот так, это у него получилось неплохо; все дело он низвел до уровня пустяка. И это «Ники» тоже было великолепно! Здесь, в Вене, никто царя Николая так не назвал бы, это персональная находка императора Вильгельма, и вслед за ним так называет царя весь Берлин.
— Впрочем, вы как чех… — Надворный советник с удовлетворением отметил про себя, что удачные мысли нынче приходят ему в голову одна за другой. — …должны были бы чувствовать себя необычайно польщенным наградой, полученной из рук правителя самого крупного славянского государства.
«Вы как чех… Sie als Tscheche..» Сколько раз и от скольких людей приходилось Кавану выслушивать эти слова! Слова, произносимые то иронически, то в неуклюже-извиняющемся тоне, и хотя говорится это большей частью из побуждений вполне коллегиальных, тем больнее они задевают. Впрочем, право, не стоит обращать на это внимания, просто в Вене нет негров, но зато есть чехи.
— Да, я рад, господин надворный советник.
Но Шенбек, не видя в собеседнике вполне достойного партнера по части словесного фехтования, уже потерял к нему всякий интерес. Этого человека явно ничем не проймешь. Он лишен esprit!{[3]}
— Благодарю, это все.
Это опять прозвучало по-берлински резко, и голова Шенбека снова склонилась над бумагами. Цветные карандаши опять принялись за дело.
Теперь скорей вниз по лестнице, взгляд на часы, через два двора и площадь Михаила на улицу Миноритов, парадный подъезд, привратник. «Нет, я сразу же ухожу». По широкой лестнице в канцелярию. «Уважаемый коллега, будьте любезны, передайте шефу, если он спросит, — тороплюсь домой, ждем прибавления семейства». И снова лестница, привратник. «Нет, сегодня меня уже не будет». Сквер, улочка, ведущая к Господской, направо к Бирже и на сороковой, где кондуктор как раз дает сигнал к отправлению.
Не успел Каван вскочить, как трамвай тронулся.
В это время дня вагон полупустой. Каван садится в угол. Он еще учащенно дышит. Святая Анна, святая Анна, Анна? Если родится девочка, то уж никак не Анна. Этот трамвай еле тащится!
Наконец трамвай свернул с бесконечной Верингерштрассе и пополз вверх к Деблингу. Еще две остановки. Каван встал на ступеньку и спрыгнул, едва трамвай притормозил перед остановкой. Он выбежал на тротуар и свернул на улицу Карла Людвига. Серые высокие доходные дома по обеим сторонам образовывали каменное ущелье без единого деревца; их фасады были облеплены глазурованными слепыми масками над входом и гирляндами не поддающихся опознанию цветов над окнами — бюргерские жилища по-купечески аляповато подражали барочным дворцам феодалов. Эта тысячу раз виденная декорация показалась сегодня Кавану смехотворной: ни одна из этих тупо взирающих лепных голов не догадывается, что за их безжизненной фальшивостью как раз в этот момент готова явиться на свет новая, доподлинная, настоящая жизнь!
Оказавшись у цели, Каван взбежал на четвертый этаж и позвонил.
Дверь открыла теща. Ольга это слово ненавидела, и ради нее Каван называл тещу мамой, хотя оба знали, что это уступка чисто формальная. Но сегодня он впервые обо всем этом забыл.
— Ну что, мама?
Госпожа Форман продолжала стоять в полуоткрытых дверях.
— Пока ничего, Вацлав. Может, только ночью.
— Ночью?.. — Но ведь когда он утром уходил в архив…
— Видишь ли, первый ребенок. Со вторым дело пойдет быстрее, — улыбнулась теща.
— А могу я повидать Ольгу?
— Погоди, я взгляну.
Каван даже не решился переступить порог квартиры, хотя дверь осталась полуоткрытой и уже никто не преграждал ему путь.
Только когда госпожа Форман вернулась и позвала его, он вошел, и это в собственную-то квартиру! В глубине души Каван казнился, поймав себя на том, что был бы даже рад, если бы теща не впустила его, — только бы не видеть мучений жены и лишь радоваться потом уже родившемуся младенцу и материнской улыбке Ольги.
Из спальни, куда он вошел, была вынесена почти вся мебель. Осталась лишь огромная постель, которую отодвинули от стенки, чтоб можно было подойти к ней с любой стороны; застеленная нетронутым белоснежным бельем, кровать, казалось, заполнила всю комнату. Лишь коричневая резиновая подстилка, лежавшая поверх простыни, придавала постели грозный больничный вид. Повивальная бабка, где же повивальная бабка? Он тут же увидел ее: самая обыкновенная молодая женщина сидела в углу и что-то вязала. Легким кивком головы она ответила на его приветствие, но Каван мгновенно о ней забыл, теперь он видел одну только Ольгу, вернее, глаза Ольги, темные, расширенные, сияющие. Внезапно все вокруг исчезло: и теща, и помощница, и кровать, и даже вздувшийся Ольгин живот — остались только ее глаза…
Жена стояла, опершись руками о спинку стула. Она слегка покачивалась, переступая с ноги на ногу; видимо, это помогало ей превозмогать боль. Но Каван и этого не замечал, он видел лишь ее глаза, лицо, на котором сейчас не было даже тени страданий; на губах, багрянец которых резко контрастировал с бледностью щек, как и прежде, теплилась улыбка.
— Ну как ты?
— Хорошо.
Что ей сказать? О чем говорить? Муж робко прикоснулся пальцами к руке жены, лежащей на спинке стула. Он ощутил, какая она сухая, горячая. Но прежде чем решился спросить, нормальные ли это симптомы при… ну просто в таких случаях… он заметил, как улыбка начала постепенно сходить с лица жены. И когда она снова заговорила, голос ее звучал непривычно глухо:
— Не обижайся, но сейчас тебе лучше уйти… пожалуйста… Я знаю, что хотел бы ты мне сказать, но, право, это ни к чему. Лучше уходи…
В прихожей Каван усиленно пытался вникнуть в слова тещи, провожавшей его до входной двери:
— Она права, вам, мужчинам, этого не понять. Ей будет только тяжелее из-за твоего страха. Все в порядке, все совершенно нормально. Просто у нее опять начинаются схватки. Иначе и не бывает. Но пока что это происходит с большими перерывами. Я постелю тебе на кухне. А пока иди погуляй где-нибудь. Ужин я тебе приготовлю. Чаще всего это случается ночью.
Каван вновь очутился на улице.
Куда теперь? Есть ли смысл куда-то идти? Имеет ли сейчас вообще что-либо смысл? Все равно он будет постоянно думать, что-то там, дома? Но теща права, вскоре он бы начал их раздражать. Словом, надо где-то приткнуться, и совершенно все равно, где и что он станет делать. К примеру, он мог бы вернуться в архив и пробыть там сколько угодно, но разве усидишь на одном месте? А бегать по всему зданию… Можно вернуться в город и зайти в кафе «Централь»; там он, по всей вероятности, застанет поэта Маха, и не исключено, что туда заглянет и кто-нибудь из его коллег по «Боденкредиту», а может, и скульптор Шафта, у которого Махи квартируют; но именно эти люди, которые вообще-то Кавану симпатичны, на этот раз были бы ему в тягость. Со своими расспросами, участием и шутками, которыми они пожелали бы подбодрить приятеля.
Нет, никуда он не пойдет. Просто будет ходить по улицам и, сделав круг, возвращаться сюда, к дому, а здесь немного подождет, не выйдет ли кто-нибудь, кого можно будет спросить… А когда наконец стемнеет, можно будет наблюдать за освещенными окнами на четвертом этаже…
Проклятая беспомощность мужчин! В самые трудные минуты они остаются зрителями, да еще радуются, если можно вообще не смотреть. Одним словом — трутни!
Так, а теперь он пойдет и не оглянется до тех пор, пока будет чувствовать, что окна его квартиры еще в пределах видимости.