Владислав Глинка - История унтера Иванова
— Вот потому, Елизарыч, что тебе за него отвечать, Иванов никуда и не денется, — убежденно сказал Жученков. — Сам знаешь, может ли он тебя под беду подвесть?
— Оно вроде и так, — согласился Елизаров. — Да вспомнил нынче, как в третьем году Левенков сбёг, тоже не новобранец, и опять от Тулы недалече. Ладно у нас дневка случилась, так суток не прошло, как земская полиция его доставила, будто барана, на телеге скрученного, и конь, на мое счастье, к грядке привязан. До деревни своей не доехал, как взяли. Ровно чумеют, как в родные места попадут… А с чего, скажи, Левенкову бежать было? Чем худо в команде моей служить? Вот и думается: Иванову куда против него солоней пришлось, так не сдурел бы.
— Оттого, что больно солоно, я к тебе его и определить надумал, — сказал Жученков. — Чтоб ты передох человеку дал.
— Ладно. — Елизаров встал. — Сам его жалею, да и за свою шкуру забота берет.
Прошла еще неделя. Иванов и Алевчук числились в откомандировке, но продолжали жить в эскадроне. С утра уходили в амуничник, в кузницы или еще куда, исполняя поручения Елизарова, готовившего свою команду к походу.
— Эко счастье чертям привалило! — завидовали кирасиры.
Но им тоже нечего было пока бога гневить. После генеральского внушения Вейсман стал много тише. Хотя и ругался, и давал зуботычины, но до прежнего живодерства не доходил.
Наблюдая в эти дни Иванова, вахмистр Жученков с досадой замечал, что по-прежнему сторонится людей, ест без охоты и во сне, соседи сказывают, ворочается да охает. Зато Алевчука прямо не узнать — кирасир прибаутками смешит, припевать стал, хотя как громче возьмет, так и закашляет.
«Попытаю, нет ли особой причины», — решил Жученков.
В тот же вечер, когда в эскадроне остался гореть один фонарь-ночник и над нарами пошел густой храп, вахмистр выглянул из своей каморки и вполголоса кликнул Иванова. Ефрейтор тотчас явился — видать, сна ни в одном глазу. Вахмистр велел ему сесть против своей койки на сундучок, в который на ночь прятал списки людей и коней, тетрадку нарядов и прочую эскадронную канцелярию.
— Ты что же, Александра, ровно ворона мокрая ходишь? Или не рад ремонтерской? — спросил Жученков, глядя при скудном свете сальной свечи на ставшее особенно скуластым от худобы лицо Иванова, на костистую грудь под рубахой.
— Как не радоваться, Петр Гаврилович? — отозвался Иванов. — Каждый день по сту раз спасибо тебе даю, знаю, чьими заботами.
— Не про то, братец, — остановил вахмистр, — а дознаться хочу, что у тебя еще на сердце. Может, и тому помочь сумею. Денег, к примеру, нету. Дал кому из кирасиров, а не отдает. Я от себя скажу — крепче воздействует. А то не болен ли часом? Так объявись мне — к бабке сведу, в Коломну, куда искусней лекарей наших любую болезнь понимает, самого не раз пользовала.
— Покорно благодарю, здоров и деньги есть, — отвечал Иванов. — Сам дивлюсь, чего б не радоваться? — Он виновато усмехнулся. — А все у сердца сосет. Все не поверю, что то горе отошло, все опасаюсь, не отменили б командировку. — Он тревожно всмотрелся в Жученкова. — Не потребовал бы обратно во фрунт.
— Эх ты, дура! Как барону потребовать, когда приказ по полку отдан! — успокоил вахмистр. — Иди-ка спать, не думай боле. Пусть Елизарыч за тебя ноне думает.
Разговор оказал на Иванова очевидное воздействие. На другой день он подбивал старые сапоги, на третий стирал рубахи — начал готовиться к походу. А еще через вечер в такое же позднее время, но уж без зова снова вступил в каморку вахмистра.
— Намедни спросили про надобность, — начал он смущенно.
— Надумал? — повернулся к вошедшему Жученков, сидевший за столиком, кладя на счеты расход овса.
— Надо деньги французские обменять, — вполголоса сказал ефрейтор, — а как то делают, не знаю. Научи, сделай милость.
— Неужто с походу сберег? — удивился вахмистр и глянул на дверь, хорошо ли притворена.
— С Парижа… Французы там однова подарили, — ответил Иванов. Он вынул из-за пазухи платок, развязал и положил на край стола вязаный кошелек желто-красного шелка.
— Сколько же тут? — осведомился Жученков.
Иванов достал из кошелька бумажный пакетик, а из него стопку золотых монет.
— Ну и кремень ты, братец! — подивился вахмистр. — Другие, что с похода привезли, давно до гроша прогуляли, а он — на-ко! — Жученков попробовал золотой зубом, поднес к свече. — Добрые наполеоны. Такие обменять не хитро… Да на что они тебе в дороге? — Вахмистру вспомнились опасения кума. — Отдай лучше на сохран Елизаровой жене. Баба твердая, безотлучно в своем дому.
— Хочу, Петр Гаврилович, отвезть отцу с матерью, — ответил Иванов. — А то братьям отдам, коли родителей бог прибрал.
— Вот что задумал! — сказал Жученков. — Близко родных мест путь, что ли, пройдет?
— Говорили, кто уж езживал, будто через Богородицк нам идтить, а село мое от него двадцать верст. Вот и думаю: придется ли еще когда такую близь ехать? Авось Семен Елизарыч пустит на одну ночку кровных повидать. Ай нет? — Иванов вопросительно смотрел на вахмистра.
— Может, и пустит. Чего на одну ночь не пустить? — подал надежду Жученков. — Никак десять наполеонов твоих? Завтра же и сменяю. Верных сто рублей серебром твои будут. А кошель каков знатный! Кольца, видать, золоченые. За что ж, расскажи, французы тебя дарили?
— У француженки одной… — начал Иванов и запнулся, увидев, что вахмистр улыбается.
— Ну и хват! — рассмеялся Жученков. — Будто все на глазах был, а поди-ка! Видно, богатая была?
— Не за то, Петр Гаврилыч, — ефрейтор совсем смутился. — Мальчонку ейного из воды вытащил.
— Где же, когда?
— Да в саду гуляючи, Тюлюри зовется… Шли мы там раз с Самохиным, вдруг вижу — девочка лет пяти взяла совсем махонького паренька, только, видать, на ноги встал, да с натугой поднявши и посади на край чашки такой большой, каменной. В землю врыта, и вода в ней плещет, как у нас в Петергофе. А тот-то малец сряду, как девчонка руки отняла, и брык назад себя в воду. Я скорей к ним да и вытащил. Он и захлебнуться не поспел, обмок только да ревет, закатывается. Тут нянька аль мать к нему кинулась и ну голосить, да старый барин, дед, может, тут же рядом сидел, книжку читал, — тоже меня благодарит, обнимает.
— Вымок сам-то? — осведомился вахмистр. — Глыбоко было?
— Пустое! Рукава да грудь малость. Солнце жаркое, высох.
— А Самохин что же, в эскадроне не сказывал? — удивился Жученков. — Ты-то скромник, известно…
— Христом богом его просил, угощение поставил, — улыбнулся Иванов. — Боялся — за колет не взыскали б. Строгость там была, помнишь, чтоб все как на парад. Часа два на солнце сидел, руки ровно палки выставивши, рукава натягивал, чтоб ни складочки. Тут же в саду, покудова сох, все серебро и проели, которое разные господа мне насыпали, как на крик француженки сбежались. А золотые старик прямо в кисе подал. Я в полку только разглядел, каково богатство…
— И не видал больше бабенку? — подмигнул Жученков.
— Ни разу, — покачал головой Иванов. — Ходил туда четыре воскресенья, хотел старику деньги вернуть. Должно, по ошибке столько дал, раз одет был небогато. Так нет, не встречал больше.
На другой день Жученков, чтоб не было греха, перехватил в цейхгаузе приехавшего из Стрельны кума и, пересказав разговор с Ивановым, спросил, менять ли.
— Меняй, — решил Елизаров. — Раз прямо просится, то не сбежит.
4
В те времена кавалерийской лошади был положен семилетний срок службы. Каждый год из полков выбраковывали одну седьмую конского состава, которую продавали с торгов, и одновременно требовалось пополнить эту седьмую часть свежими лошадьми. Нередко случалось, что в целях экономии командиры частей не пускали в продажу всех выслуживших срок коней, оставляя тех, что «не портили строя», еще на год-два под седлом. Но все же ежегодное полковое пополнение исчислялось самое малое сотней голов. Для покупки их весной из тех мест, где квартировала кавалерия, на юг России отправлялись офицеры-ремонтеры со своими командами.
В первой половине XIX века — в то время, когда ружья стреляли на триста шагов и заряжение их требовало полторы минуты, — русская регулярная конница делилась по своему боевому назначению, а потому и по подбору людей и лошадей на тяжелую, легкую и драгун. Тяжелая кавалерия — кирасирские полки — предназначалась для атаки сомкнутым строем, которая была всесокрушающим тараном, способным смять, снести со своего пути сопротивление любых построений вражеской пехоты. Тяжелая кавалерия комплектовалась всадниками мощного сложения, не ниже двух аршин девяти вершков[1]. Они носили кирасы — кованые латы, покрывавшие грудь и спину. Главным вооружением их служили длинные тяжелые палаши, которыми одинаково успешно можно было рубить и колоть. Чтобы нести быстрым аллюром таких всадников, кирасирские лошади должны были обладать сильной мускулатурой и ростом не меньше двух аршин пяти вершков[2].