Генрих Эрлих - Иван Грозный — многоликий тиран?
А вторым нашим товарищем стал, как нетрудно догадаться, Владимир Старицкий, куда ж без него. Он самым молодым из нас был, на год младше меня. Когда он у нас первый раз появился, пухлым был и неловким, но над этим смеяться грех — три года сиднем в темнице просидел. Прилип ко мне поначалу — не отвяжешься. Я ради такого дела стал его за собой на всякие игры таскать, по стенкам дворца карабкаться, в Москву-реку с обрыва прыгать, на лошадях без седла скакать. Слышу только — пыхтит сзади, кряхтит, но не отстает. Упорный! Все ж таки наш корень!
Потом отношение его ко мне стало постепенно меняться. Иногда бывало по-старому, особенно, когда заиграемся. И иногда как придет, как начнет нести незнамо что, и сам-то, видно, не понимал, а за матерью всякие слова повторял. А уж как выросли, годам к восемнадцати, Старицкий меня вообще замечать перестал и где только мог всякие срамные слова обо мне говорил. Тут и я осерчал: «Да кто он такой, сучок на боковой ветке! А пыжится, в цари лезет!» Вот назло сделаю его в своей истории слабоумным. Он, конечно, не слабоумный был, а очень даже умный, вот только воли на полноготка. Видно, вся воля матери досталась, Евфросинье. Зато ее Бог умом обидел. И все у них с сыном в жизни невпопад получалось. Когда по уму поступить надо было, Евфросинья со своей волей лезла напролом. А когда твердость требовалась, тут зачем-то князь Владимир вперед выступал. Прости мне, Господи, эти злые слова, обиду старую вспомнил. Упокой, Господи, душу раба твоего Владимира, где бы она ни находилась.
В этом моем разладе со Старицким был немного и Иван виноват. Он как на царство венчался, стал везде, где надо и где не надо, вставлять: брат мой Юрий и брат мой Владимир. Он тем самым нас на одну доску поставил. А ведь случалось и наоборот! Тут уж прямое унижение мне выходило. Попробовал бы он что-нибудь подобное с боярами своими сделать. Те за стол и то садились в утвержденном веками порядке, а тут указ государев! Я его резоны иногда понимал, потому и не приставал со своей обидой. Но бояре-то слышали указы и тоже на ус мотали.
* * *Тогда же в жизнь нашу вошло трое людей взрослых, много поспособствовавших как нашему образованию, так и укреплению власти Ивана.
Первым из них был митрополит Макарий, муж многомудрый и благочестивый, избранный после насильственной ссылки Иоасафа. Он был защитником нашим не только пред Господом, но и пред людьми, особливо перед произволом боярским.
Но, обремененный делами святительскими, не мог он много времени уделять каждодневным наставлениям и для того указал нам на протопопа храма Благовещенья в Кремле именем Сильвестр. Был тот сведущ, как никто, в божественном Писании, но и мир своими заботами не оставлял, составлял он как раз в те годы свой знаменитый «Домострой», свод правил о том, как человеку жизнь свою строить, чтобы быть угодным и Богу, и людям. Сильвестр нам с братом поначалу не показался, невысок был и тщедушен, бороденка и волос редкие от природы и от возраста, голос имел тихий и взгляд кроткий, не было в его облике никакой силы и величия пастырского. Но послушали мы его поучения и раз, и второй, и третий, и прониклись. Так постепенно Сильвестр большое влияние на нас возымел.
Правильный он тон с нами нашел. Божественным не досаждал, отроки, пусть и царственные, к этому глухи, в одно ухо влетело, в другое вылетело. Зато много говорил о нестроении державы нашей и о том, что сделать надобно, чтобы нестроение это уничтожить. Начинал, по своему обыкновению, тихо, а потом распалялся, бороденка колом вставала, глаза загорались, и сам он как бы выше становился, а уж как уставит перст в небо и возопит: «Он все видит!» — тут до самых печенок пробирало. Великий мастер был увязывать божественное с мирским, сегодня мирское из божественного выводил, а завтра божественное из мирского. Так это было необычно и непривычно, что временами ересью попахивало. Я во всем этом только через много лет разобрался, когда уж мы с Сильвестром разошлись, да и сам он на Соловках гнил. И еще одна вещь меня не то что от Сильвестра отвращала, но не давала прилепиться к нему всей душой. У Сильвестра, как у многих мужей благочестивых, проводящих долгие часы в молитвах, были видения. Быть может, чаще, чем у других, но ведь и Сильвестр был редким праведником. В его видениях мы с братом никогда не сомневались, тем более что были они всегда кстати и на пользу нам и державе нашей. Да и как сомневаться, если мы воочию видели, как Божий дух на Сильвестра нисходил и силу ему давал необоримую, как в тот день, когда он толпу бунтующую, беснующуюся, несметную, один крестом и словом усмирил. С такой же верой яростной доносил он свои видения и до нас с братом, до Думы боярской, до Собора, укрощал всех и утверждал на земле веление Господа. И было это хорошо, только меня смущало. Ведь и я, несмотря на грехи мои, слышал иногда глас Божий, но никогда никому об этом не рассказывал, даже княгинюшке моей. Такая связь с Господом — это самое интимное, что есть в жизни человека. После такого надо вознести благодарственную молитву, что разглядел Он тебя, песчинку мелкую, на земле и обратил к тебе, недостойному, благосклонный взгляд свой, а дальше, не рассуждая, выполнять все, что Он тебе повелел. И нести эту волю Божию в себе, а не потрясать ею перед толпой.
А вот на Ивана эта исступленность сильно действовала, он долго не своими, а Сильвестровыми мыслями думал, я иногда, Ивана слушая, прикрывал глаза и слышал Сильвестра. Но и не прост был Иван, он у Сильвестра не все мысли брал, а только те, которые ему подходили. Взять, к примеру, Священное Писание. Нас ведь как грамоте учили: показали буквы кириллицы да как они в слова складываются, потом сунули в руки Часослов, Пластырь да чуть позже Палею и заставили твердить. Слова этих книг священных мы на всю жизнь в память вбили, но смысла многого не разумели. Лишь когда услыхали из уст Сильвестра знакомые изречения, приложенные к жизни нашей, тогда только и задумались. И память Иванова стала услужливо выбирать строки о царе и царстве, о помазаннике Божием, о нечестивых советниках и о муже блаженном, на их совет не ходящем. За толкованием именно этих слов Иван чаще всего обращался к Сильвестру, а тот видел только возрастающий интерес великого князя к книжной мудрости. Обрадованный этим, протопоп перебрал всю обширную библиотеку, доставшуюся нам от деда нашего Ивана Васильевича и бабки Софьи, выбрал книги, наиболее подходящие к нашему возрасту и положению. Принес и новые книги из своего запаса, который он ревностно собирал, многие из них были им самим переписаны, за что ему честь и хвала и благодарность от потомков. Все эти книги Иван быстро прочитал, он их даже не читал, а листал, пока глаз не выхватывал интересующие его строки, а уж эти он впитывал вдумчиво и навсегда в памяти сохранял.
Была от этого книжного обучения Сильвестрова еще одна польза, за что ему от меня низкий поклон. Через то сидение я языки разные изучил. Нет, конечно, мы и до этого с Иваном изрядно языки знали. Русский и татарский — это родные, еще при матери нашей Елене Иван приветствовал и беседы вел с татарскими царевичами, приезжавшими в Москву на поклон. Потом греческий, от бабки нашей Софьи, ему нас обучал боярин Траханиотов, чьи предки прибыли на Русь в бабкиной свите. От него же и латынь, потому что императорское семейство Палеологов после изгнания из Царь-града, сиречь Константинополя, жило в Италии. Еще сербский от бабки нашей по матери Анны, да литовский и польский — это от Глинских. Говорили мы свободно, по крайней мере, родственники нас понимали, да и послы иноземные, когда хотели. Но вот письменной грамоты мы только в русском разумели, да еще в греческом, потому как многие книги священные были только на нем написаны. Пришлось мне за латинский язык засесть, а за ним — и за германский, на этом языке варварском вдруг пошло много книг, даже и печатных. Я потом Ивану, до самого его ухода, часто книги вслух читал, а где надо, и переводил, и он всегда внимательно слушал, а где надо, там мудрость иноземную или обычаи интересные на заметку брал.
Сильвестр и митрополит Макарий святыми были людьми, но я так думаю, что неладно получилось бы, если бы только они рядом с Иваном стояли. Для дел государственных не святость нужна, прости меня Господи, а ум практический и доблесть ратная. Нужны люди, которые не только очи горе вздымают, но и под ноги смотрят, и горизонт обозревают. Были такие люди даже и в тогдашней боярской Думе, но Иван, крепко помнящий обиды старые и подозрительный ко всем людям, мать нашу окружавшим, никого из них к себе не приближал. И тут появились в Москве люди новые — Адашевы, боярин Федор и сыновья его погодки Алексей и Даниил. По сердцу они нам пришлись, особенно Алексей. Ни по положению своему, ни по возрасту — был он вдвое старше нас — не мог он стать нам другом душевным, а вот советником первым стал.
Федор Адашев был с многолетним посольством в Царь-граде, где дети его получили воспитание при дворе султана Сулеймана, прозванного турками Кануни, что значит Законодатель, а европейцами — Великолепным, это и понятно, народы варварские падки на внешний блеск.