Юрий Давыдов - Соломенная Сторожка (Две связки писем)
Но в один из ноябрьских дней Иван Иванов изменил «экономическим соображениям». Возвращаясь из города, где он по великой милости судьбы получил сразу с обоих оболтусов-гимназеров, Иван поддался давнему искушению – купил глубокие кожаные калоши на синей байке, с медными накладками поверх задников.
Он еще спал, когда Глаша все приготовила. Едва Иван проснулся, как ему бросились в глаза жаркие медяшечки на калошах. Вымытые и начищенные сапоги, вдетые в калоши, стояли посреди комнаты. И хозяину новеньких калош ужасно захотелось сделать им пробу. Он быстро оделся, нахлобучил картуз собачьего меха, потоптался на месте и пошевелил пальцами, ощущая, как ногам хорошо и приятно. Он и одну ногу выставил, и другую, рассмеялся, сказал калошам: «Служите честно».
Не шел он, а шествовал привычным маршрутом. Было холодно, с деревьев капало, пахло сыростью, не здоровой, грибной, как еще недавно, а уже простудливой, квелой. Иван миновал серую уснувшую пасеку, услышал шум ручья, но тут, словно бы ни с того ни с сего, словно бы беспричинно, овладело Иваном смутное беспокойство.
Неподалеку от грота он вдруг увидел худенькую фигурку Нечаева, очень удивился, но совсем не обрадовался. Нечаева он не окликнул. А тот, не заметив Ивана, не то чтобы пошел в другую сторону, нет, словно порывом подхваченный, так и полетел и вот уж исчез за черными деревьями. Все это произошло почти мгновенно. И вроде бы примерещилось.
То, что Иван не обрадовался, не окликнул Нечаева, показалось бы странным тем петровским студентам, которые знали Нечаева как комитетчика, а своего Ивана Иванова – одним из застрельщиков «Народной расправы». Но эти студенты не знали того, что знали в ядре «Народной расправы» – и Алеша Кузнецов, от которого у Ивана тайн не было, и Прыжов, и Успенский, и этот бессловесный ревизор Колька: черная кошка пробежала между «подателем сего» и руководителем петровского отделения тайной организации.
Да, кошка… Худого не замышляя, а лишь применяя к «Народной расправе» справедливое, по его мнению, обыкновение, Иван предложил Нечаеву от времени до времени извещать товарищей, на какие нужды расходуются денежные средства, хотя бы лишь те, что добывал именно он, Иван Иванов, именно здесь, в Петровском-Разумовском. Нечаев не вспыхнул, а холодно спросил, уж не подозревают ли его в чем-либо неблаговидном. Иван отвечал отрицательно. Нечаев иронически поклонился. Ежели так, строго заметил он, то я никаких отчетов никому, кроме Комитета, давать не намерен. Иван не обиделся, только пожал плечами. С того дня, однако, нет-нет да и призадумывался он об этом таинственном Комитете.
Вышло еще несколько подобных, не на больших камнях, преткновений, уже обозливших Сергея Геннадиевича, и он порицающе бросил: а вы, Иванов, самолюбивы, мнительны, склонны к пустым пререканиям. Это задело Ивана не шутя. Ни в малой степени не считал он себя ни мнительным, ни самолюбивым, ни пустословом. Поверки ради подступался к коллегам-петровцам с наводящими вопросами. Ответом ему были либо дружеская усмешливость, либо недоумение.
А потом схватились из-за кухмистерской.
Нечаев принес прокламацию с прямым призывом к немедленному бунту. И не ради академических поблажек, нет, определенно политическому. Нечаев – то бишь Комитет, Комитет, конечно! – глядел на бунт как на репетицию: смотр боевых сил. Ивану Иванову затея показалась не то чтобы вовсе несвоевременной, однако несколько преждевременной. Но схватились-то они по другому поводу. Нечаев велел вывесить прокламацию в общественной столовой, а Иван нашел сие непрактичным и вредным.
– Почему? – Узкие глаза Нечаева обратились в разящие лезвия.
– А потому, что нашу кормилицу враз и прихлопнут. Повод достаточный. И, надо заметить, резонный.
– Нечего думать о брюхе! – отрезал Нечаев.
– Верно, о своем брюхе думать нечего. – Иван натянуто ухмыльнулся.
Нечаев выставил кинжально:
– А коли Комитет прикажет?
Кинжальное нечаевское вышиб Иван резко:
– Ко-ми-тет прикажет? А я и Комитета не послушаю, коли вздор.
Нечаев будто пошатнулся от изумления, от гнева.
– Опомнитесь, Иванов, – сдерживаясь, но достаточно угрожающе сказал Нечаев. – Право, опомнитесь. Вам известны наши принципы, вы их приняли, а Комитет…
– «Комитет, Комитет», – в сердцах повторил Иван, пристально вглядываясь в Нечаева. – Ну а я вам так скажу: а не вы ль, Нечаев, и есть Ко-ми-тет?
– Это не так, – с внезапным спокойствием ответил тот. И презрительно спросил: – А ежели б и так, то что же?
Они стояли на плотине. Сек дождь. По выпуклому пруду ходила тяжелая короткая волна. Вода у плотины глухо шумела. Тучи были низкие, все вокруг казалось низким, плоским.
– Что же? – повторил Нечаев, скрещивая на груди руки.
– А то… Очень даже просто: не стали бы мы слушать ваш вздор, а пошли бы своей дорогой.
– Мы или вы?
– Мы, петровские.
– Надо понимать, вы объявили бы собственную организацию?
– Именно так.
– Вот теперь все, все понятно. Собственную организацию и себя главарем. На тех же основаниях, что и «Народная расправа».
– Не ловите на слове, Нечаев. Ловко это вы… Меня ж еще и заставляете оправдываться. А вы отвечайте: есть Комитет иль нет Комитета?
– Изменник, – отрезал Нечаев.
Все это прихлынуло к Ивану Иванову ненастным утром, когда у грота, среди черных деревьев, мелькнула щуплая фигурка Нечаева. Иван не стал гадать, чего он тут бродил, Нечаев, а почему-то сразу и бесповоротно понял, что никакого Комитета нет, лгал Нечаев, напускал туману.
Но в теперешней бесповоротной убежденности не было негодования. Он склонялся к тому, что так действовать вынудили Нечаева обстоятельства. В Женеве, рассуждал Иван, поручили создать Комитет. Нечаев на месте увидел невозможность – нет людей под стать ему. Разумеется, ошибка. Но ошибка-то искренняя, честная. Не вина, а беда. А время дает шенкеля, тут не до жиру, и вот Нечаев все берет на себя – тройная отвага и сила духа, вот что, Ванечка.
Казалось бы, убедись и примирись? Иван убедился, но не примирился. «Податель сего» лгал! Кто раз солгал, тот и еще солжет. А подозревая ложь, жить-то как? И ничего иного не остается, как отколоть свои, подначальные пятерки да и продолжать на тех же правилах, что и «Народная расправа».
Отсюда возникала необходимость объясниться с людьми, ему, Ивану, небезразличными, с Алешкой Кузнецовым и стариком Прыжовым в первую голову. Объяснение выйдет тягостное, по одному тому хотя бы, что непременно торчком выскочит вопросец: не помышляешь ли ты, Ванечка, генеральствовать?
* * *Тогда, на плотине, Нечаева поразила не проницательность Ивана. Поразил сам по себе Иван Иванов. Нечаев всегда отдавал ему должное, но не подозревал такой решительной самостоятельности. Ведь так и перелобанил: создадим-де свою организацию. И на тех же принципах. Стало быть, все поставил на карту, к рубикону шагнул. Ну вот она и прочертилась, роковая черта. Он предпочел бы, чтоб эта роковая черта пересекла не Ивана Иванова, а вот, скажем, этого натуралиста Кузнецова с его низшими вредителями. По чести сказать, очень нужен Иван «Народной расправе». Нечаев мог бы поклясться, что нет у него личного интереса, а есть высыхающие мальчики, ждущие настоящего дела. Он почувствовал свое мрачное величие, но не упивался, даже, пожалуй, и не гордился – принимал как неизбежность.
И вот нынче ранним утром, едва дождавшись, когда хоть немного развиднеется, он ушел из ночлежной духоты в пустой, черный, мокрый лес. Нынче надо было поставить точку. Он уже вел разведочные разговоры на Мещанской, в мезонине… Четверо – надежа и опора, он испытает всех четверых испытанием страшным. И опять, и опять спрашивал, как допрашивал: в тебе ли, Сергей, суть? И опять, и опять: нет. Нынче надо было поставить точку, и Нечаев, подняв воротник пальто, сжатые кулаки сунув в карманы, стремительной походочкой шел в пустынном, мокром лесу, в шорохе бурых листьев был шорох белых, как свечечки, высыхающих мальчиков, и Нечаев, загораясь мрачным восторгом, все напряженнее ощущал свое избранничество, свою жертвенность. Он шел быстрее, быстрее, словно бы зная, куда идет и что ему нужно в этом лесу. Он будто и не видел ни большой, темный пруд, взлохмаченный порывистым, холодным ветром, ни наморщенный маленький прудок, отороченный жухлыми камышами, но грот, каменный грот в темных мшистых пятнах он увидел сразу, увидел каким-то пронзительным, ясным зрением, остановился и даже, кажется, чуть попятился, и в ту минуту там, высоко, над гротом, в костлявых деревьях, внезапно грянуло:
Ой ду-ду, ду-ду, ду-ду,
Сидит ворон на дубу…
Он помедлил, прислушиваясь, потом, не заметив Ивана Иванова, бросился прочь от грота, торопясь к плотине, торопясь на Выселки.
У трактира, на Выселках, взял извозчика, сникшего в дреме под мокрой рогожкой, не торгуясь, велел везти в Москву, на Мещанскую.