Владимир Возовиков - Эхо Непрядвы
Наяны загоготали, сотник нукеров Карача громко сказал:
— Вон темник Кутлабуга покупает самых толстых. Если она сильно откормленная, он не пожалеет серебра.
— Глупец! — Тощий Кутлабуга зашипел, вызвав новый смех. — Глупец! У Кутлабуги одна наложница — пика, и твоей руке не охватить ее — это правда. У Кутлабуги одна жена — сабля, и твоей руке не поднять ее — это тоже правда!
— Перестань, Кутлабуга, — остудил хан разозлившегося темника. — Хороший воин должен ценить хорошие шутки. Ты, посол, вели девушке снять вуаль. Женщины в Орде не закрывают лица.
Фряг сам осторожно снял с рабыни тонкое, непроницаемое для глаз покрывало, и разом прервался смех. Сероглазая худенькая девчонка в голубом длинном сарафане вначале не показалась Тохтамышу. Но вот он схватил взглядом удлиненный овал ее лица, золотистые брови вразлет, испуг в глубине прозрачных глаз, пугливую дрожь припухлых губ, тонкую шею, узкие плечи и не по возрасту высокую грудь, стройность всей фигурки, проступающей под свободным платьем — и сразу понял, отчего за нее платили так дорого. Он уловил и тишину, и довольное сопение посла. Девушка действительно была чудом, и в тысячу раз была она чудом в стане воинов, изголодавшихся по женщине в долгом военном походе: выступая против Мамая, Тохтамыш никому из своих не разрешил брать жен и наложниц. Хан уловил и общую зависть воинов — от темника до простого всадника.
— Сотник Акхозя!
Молодой царевич выдвинулся из-за плеча своего наяна.
— Сотник Акхозя, я знаю: у тебя никогда не было женщины. Даже сестры ты не имеешь, поэтому совсем дикий. Но теперь, как сотнику, тебе положена юрта и два лишних заводных коня. Сотнику можно во всяком походе возить одну женщину, если дозволяет хан или темник. Я дозволяю — бери.
Воин замер, замерли и окружающие, девушка, потупясь, вздрагивала, фряг растерянно смотрел на хана. Тот усмехнулся:
— Это дорогой подарок. Но и мне теперь есть чем отдарить. Когда она родит первого воина для Орды, ты, купец, получишь от меня тархан на личное владение в Крыму.
Посол трижды подмел шляпой землю перед Тохтамышем.
Гости вслед за ханом вошли в шатер. Акхозя остался с девушкой в окружении стражи. В молодом сотнике вдруг закипело бешенство от завистливых и насмешливых взглядов окружающих.
— Ты! — Он грубо схватил девушку за руку, прошипел: — Ступай в юрту, вымети ее и свари шурпу. А юрту перегороди пологом и сиди на своей половине, я никогда не хочу видеть твоего лица!
Девушка смотрела испуганно, не понимая. Зато личный нукер хорошо понимал господина.
Когда Акхозя вошел в ханскую юрту, Тохтамыш удивленно уставился на него:
— Почему сотников стали впускать ко мне без доклада?
Растерянно вскочил начальник стражи, Акхозя выбежал, охваченный стыдом и гневом, вскочил на лошадь и бешено поскакал вокруг кургана, грозя растоптать кого-нибудь. На степном ветру гнев остывал, и он с незнаемым прежде, каким-то пугливым волнением представил, что делает сейчас поселившееся в его жилище сероглазое существо с золотой короной косы на голове. В конце концов он поворотил коня, влетел в расположение своей сотни, бросил повод воину, почти бегом кинулся к юрте, но вдруг заробел, остановился у входа, затаив дыхание, прислушался. В юрте было тихо, он даже слышал, как потрескивает горящий сальник, но вот стукнуло, кто-то завозился, послышался слабый вскрик и ворчанье его слуги. Акхозя отдернул полог. Девушка, стоя на коленях перед доской для разделки мяса, дула на окровавленный палец; слуга в кислой овчине шерстью наружу, ухмыляясь, строгал широким ножом баранью лопатку. Он явно был доволен, что нежданно свалившаяся соперница у очага господина показала неумение в таком простом деле, как резка баранины. Девушка вскинула на сотника испуганные глаза и сунула палец в рот, будто скрывала преступление. Акхозя поспешно расстегнул поясной кошель, достал пузырек из толстого зеленого стекла, схватил руку девушки и облил ранку густой, молочного цвета жидкостью. Кровь остановилась, жидкость густела на глазах, и палец словно оделся гибким наперстником. Девушка, насмелясь, посмотрела в лицо господина, Акхозя отвел глаза.
— Дурочка…
Она уловила его смущение и улыбнулась, да так бесхитростно и доверчиво, что в нем шевельнулась жалость.
— Есть хочешь?
Она виновато смотрела ему в лицо.
— Не понимает по-нашему, — проворчал слуга. — Совсем еще глупая. Брал зачем?
— Дали, — буркнул Акхозя. — Поставишь мясо на огонь, постели дастархан и развяжи турсук с угощением.
Слуга, ворча, поднялся, вышел из юрты с котлом, наполненным нарезанной бараниной. Кроме родного языка, Акхозя знал немного персидский — ни русский, ни польский, ни немецкий ему не были ведомы, а полонянка явно из тех земель. Ткнул себя в грудь:
— Акхозя-хан.
Она закивала, повторила его имя, и грубое сердце юного царевича дрогнуло снова, как в то мгновение, когда увидел, что она порезалась.
— Ты кто? Как звать? — Он указал на нее.
— Анютка.
— Аньютка, Аньютка. — Он засмеялся. — Литва?
— Нет. С-под Курска я. Литвой мы только пишемся, а так мы курские, с Руси.
— Русь?..
Эту самую Русь предстояло заново покорять его отцу, а может быть, ему самому.
Вернулся слуга с хурджином, разостлал грубую льняную скатерть, выложил сухой молочный сыр, сушеные яблоки и виноград, горсть засахаренных орехов, просяные лепешки, мелко нарезанную вяленую жеребятину, наконец, копченую спинку севрюги — ордынцы, населяющие берега Волги и Яика, уже давно питались рыбой.
Царевич приметил, как девушка проглотила слюну. «Голодная. Эти проклятые торгаши потому и сидят на тугих денежных мешках, что своих людей держат впроголодь».
Он кинул в рот кусочек кислой круты, жуя и чавкая, велел:
— Ешь!
Она поняла, отломила краешек просяной лепешки, стала медленно жевать. Тогда он, зная, что русы любят рыбу, схватил балык, сунул ей в руки:
— Ешь! Хорошо ешь, много — приказываю.
Она ела, благодарно поглядывая на своего юного повелителя. Слуга наливал в чаши кумыс и кобылье молоко, ворчливо сетуя: до чего бедны нынешние ордынские сотники — в оловянные чаши приходится лить то, что еще древние боги велели пить из золота, серебра или дерева. Лучше всего — из дерева, но хорошую деревянную чашу, достойную царевича, ханского сотника, теперь и на серебряную не выменяешь. Все воюют, не переставая, а добычи нет. Не лучше ли нынешним воинам перейти в ремесленники и купцы?
Царевич нахмурился, приказал:
— Юрту раздели пологом. Девушка не пьет кобыльего молока, положи ей турсук с водой. Отдай мою шелковую епанчу. Она ничего не имеет, кроме того, что на ней. Поэтому во встречном караване надо купить необходимое. Она сама скажет.
Слуга покорно наклонил голову, хотя лицо его выражало недовольство: кого привел царевич в юрту — рабыню или госпожу?
Глядя, как бережно девушка подбирает крошки, Акхозя снова схватил ее руку. Узкая ладонь источала сладкие ароматы — эту руку еще недавно умащивали пахучими бальзамами, — но он ощутил и неожиданную ее силу, и не сошедшие бугорки мозолей под бархатистой кожей ладони. Девчонка знала труд.
— Хочешь, я отпущу тебя домой?
Она не поняла, Акхозя подосадовал на себя: куда ее отпускать? На корм диким зверям или в новое рабство?
— Я отвезу тебя домой! Сам отвезу!
Слуга, занятый пологом, обернулся, покачал головой. Он не мог понять, что случилось с его господином. Или нянька когда-то в люльку царевича подложила сына какого-нибудь бродячего дервиша-бессребреника?
— Тебе стелить отдельно? — Слуга спрятал лицо.
Царевич вспыхнул, вскочил.
— Я не платил за нее. Она мне подарена, но она свободна.
Старый воин проводил господина понятливой усмешкой: бедный джигит, он еще помнит, как на его спине ездили сыновья хромого Тимура, как один из них променял его своему брату на облезлого щенка. Царевич боится обидеть невольницу, будто она ханская дочь. Но она же — рабыня! О том, что полонянка — человек, как, впрочем, и сам слуга, старику даже не подумалось. Какие там люди! Мир всегда делился на господ и рабов.
Быстро смеркалось. Возле ханской юрты горели высокие костры, освещая путь расходящимся гостям. Нукеры подхватывали под руки пьяненьких начальников и — кого волоком, кого в седле — доставляли в свои курени. Из сумерек Акхозя видел недвижную фигуру отца. Тохтамыш не пренебрегал хмельным, от выпитого он внешне твердел, становился почти немым. Зато любил тех, кто много пил и много говорил в его шатре, он прощал им даже выпады против него самого. Человек ведь, отрезвев, никогда не сделает того, чем грозился во хмелю. И не случайно древний степной обычай завещал: в доме хозяина допьяна пьет лишь его друг…
Акхозя вдруг представил, как укладывается полонянка и, стыдясь неожиданных мыслей, направился к дежурной страже, взял коня, медленно поехал в степные сумерки, туда, где нес охранную службу десяток из его сотни. Вернулся он в глубокой темноте. Слуга спал у самого входа, Акхозя попытался перешагнуть через него, но не вышло — слуга вскочил.