Константин Седых - Даурия
– Вон оно что… Спасибо, что предупредил. Пусть он только глаза сюда покажет, я ему живо шею сверну.
– Я ему и то говорил, что с тобой шутки плохи. Да ведь он тронутый, ему любая глубь по колено.
– Увидишь его еще раз – скажи: ежели поджог сделает, удавлю на первом столбе, – зло сверкнув заплывшими узенькими глазками, выдавил Иннокентий и поспешил убраться от Никулы.
– Видели такого гуся? – обратился к парням Никула, кивнув головой на удалявшегося Иннокентия.
– И дурак Алеха будет, если не сведет с ним счеты, – отозвался Роман, ломая в руках таловую ветку. – Таких сволочей, как Кеха, давно проучить надо. Издевался над человеком, издевался, да еще и правым себя считает. Попадись бы он со своими проделками на другого, давно бы им здесь не воняло.
– У этих Кустовых вся родова такая паршивая. Все на одну колодку. Не люди, а чистые волки.
– Ладно, ребята, ладно… Не нам их судить. Не будем в чужой монастырь со своим уставом соваться, – поспешил переменить разговор Никула.
Немного спустя отозвал он в сторону Романа и принялся вполголоса выговаривать ему:
– Зря ты, Ромка, при парнях Кеху сволочью обозвал. На вас богачи из-за Василия давно по-волчьи глядят. Подвернись случай, сожрут они вас и не подавятся. Чтобы не подвести отца, помалкивай лучше, на рожон не лезь. Это я тебе по-соседски говорю.
Роман выслушал его и нахмурился. Трудно было ему примириться с мыслью, что грехи дяди Василия – его грехи. Огорченный, отстал от Никулы и шел в стороне от всех до самого леса.
V
Киршихинский сивер[1] полыхал фиолетовым пламенем цветущего багульника. Купы кедров и лиственниц поднимались над этим недвижимым морем огня, как клубы зеленого дыма. И солнечный воздух переливался над ними тонким сладостным ароматом багульника, смолистой горечью молодой хвои. Казаки остановились в кустарнике. Покурили, посоветовались. Разбились на стрелков и загонщиков. Загонщики остались на месте, а стрелки – в большинстве пожилые казаки, среди которых был и Северьян Улыбин, – пошли вперед. На дальнем закрайке, у подошв отсвечивающих бронзой обрывистых сопок, был скотный могильник. Над падалью вечно кружились, каркали и шипели хищные птицы, трусливо расступаясь, когда из поднебесья, сложив саженные крылья, падал камнем красавец орел.
Стрелки залегли и засели под самым могильником, за огромными, в узорчатых лишайниках, валунами. С берданкой наготове Северьян удобно прилег на теплой выбоине валуна. Прилег и услышал: в сивере исступленно токовали тетерева. Когда тетерева умолкали, было слышно, как где-то высоко‑высоко звенит колокольчиком жаворонок, а в орешниках негромко ликуют желтогрудые песенники-клесты да мерно постукивает красноголовый дятел.
Загонщики шли медленно. Сначала в той стороне бухнул чей-то выстрел, мячик молочного дыма вспух над кустами. И вот началось. Загалдели, заухали, ударили трещотками. Стрелки застыли в нетерпеливом, подмывающем ожидании. Но ждать нужно было долго. Загонщики должны были пройти чащами не меньше версты. И Северьян решил до времени не томить себя. Он приподнялся с выбоины и осторожно повернулся направо. Шагах в сорока от него присел за валуном Платон Волокитин, первый силач во всей станице. Зорко вглядывался Платон в едва покачиваемые ветерком осыпанные цветом кусты багульника. «Если на такого чертяку волк напорется – не уйдет», – с завистью решил Северьян… Невдалеке чуть слышно хрустнул валежник. Северьян притаился, задержал дыхание. По мелкому редколесью прямо на него бежал ленивой трусцой громадный светло-серый волк. Он часто останавливался, чуть поводя небольшими, косо поставленными ушами. Втягивая воздух в подвижные влажные ноздри, зверь вслушивался в людской галдеж. «Умный, стервец», – восхитился Северьян и направил берданку в широкий, полого срезанный лоб волка.
Волк потрусил снова. На опушке остановился так близко, что Северьян отчетливо видел сивые волоски подусников на волчьей морде. В редколесье появились еще два волка. Эти были гораздо мельче, с шерстью желтоватого цвета.
Северьян так и прирос к валуну. Чуть покачиваясь, нащупал надежный упор для локтей, замер. В эти секунды двигались только его жилистые ширококостные руки. Мушка качнулась вверх, вниз и остановилась на тонкой черте звериных бровей. Палец плавно нажал спусковой крючок. Северьян увидел, как подпрыгнул волк, повернулся с невероятной быстротой и кинулся саженными прыжками влево на голый красно-бурый откос. За ним, едва касаясь земли, неслись два других.
Сидевший в той стороне Каргин торопливо бил по ним с руки. Северьян насчитал три выстрела. Волки уходили, все дальше и дальше, и он остервенело выругался:
– Промазал, черт!
И вдруг обрадованно вздрогнул: большой волк заметно сбавил скорость. Задние догнали и стороной обошли его. Пошатываясь, волк сделал последний прыжок и ткнулся мордой в желтую круговину прошлогоднего ковыля. Северьян, прихрамывая, побежал к зверю, на ходу заряжая берданку. К нему присоединился Каргин.
– Ты, что ли, его осадил? – спросил Северьян Каргина и боялся, что тот ответит утвердительно.
– Нет, я не в него стрелял.
– Тогда, значит, я влепил…
Пуля занизила и попала волку в грудь. Когда подошел Северьян, волк уже издыхал. В страшной, в последней ярости уставленные на человека зрачки его глаз мутились, стекленели. Все более тусклыми делались в них солнечные зайчики. Сильные когтистые лапы зверя судорожно загребали землю. По шелковистому ворсу подгрудника алым червячком сползала, запекаясь, кровь…
С облавы возвращались далеко за полдень. На гибких и длинных жердях, просунутых меж связанных пряжками лап, несли четырех волков. Волка, убитого Северьяном, несли Роман и Данилка Мирсанов, часто вытирая обильно выступавший на лицах пот.
На берегу Драгоценки сделали привал. Пили пригоршнями воду, умывались. Прямо над ними, под шаровыми, снежно-белыми облаками, реяли, изредка перекликаясь, журавли-красавки.
Неудачно стрелявший во время облавы отец Дашутки Епифан Козулин, рано поседевший казак, прозванный за это Епифаном Серебряным, взял и выпалил в журавлей. Пуля не потревожила их.
– Не донесло, Гурьяныч, – посочувствовал Епифану Никула. – Шибко они высоко. Тут из трехлинейки бить надо, а из берданки – только патроны зря переводить.
– А вот посмотрим, – ответил Епифан и выстрелил снова. Но и вторая пуля не потревожила гордых, звонко курлыкающих птиц.
– Разве мне попробовать? – спросил у Северьяна Каргин. Отмахиваясь веткой черемухи от мошкары, Северьян улыбнулся:
– Не жалко патрона, так пробуй. Их ведь в такой вышине из пушки не достанешь.
– Все-таки попробую.
Каргин встал на колено, хищно прищурился, вскидывая берданку. Хлопнул выстрел.
– Тоже за молоком пустил, хоть и атаман, – съязвил Епифан. – Видно, не нам их стрелять.
– Платон, попробуй ты. На тебя вся надежда. Если уж и ты не попадешь, тогда не казаки мы, а бабы, – сказал Каргин.
Платон сначала отнекивался, но потом согласился. Но и его выстрел был неудачным. Роман, которому тоже хотелось выстрелить в журавлей, не вытерпел, подошел к отцу, посмеиваясь сказал:
– Тятя, дай мне стрелить.
– Ишь ты чего захотел, – рассмеялся Северьян. – Ну-ну, бабахни. Пускай еще один патрон пропадет.
Роман взял у отца берданку. Сняв с головы фуражку, неловко опустился на колено и застыл, напряженно целясь.
– Народ, – закричал Никула, – посторонись, кому куда любо. Этот призовый стрелок, заместо журавля, в момент ухлопает.
Роман выстрелил. Следивший за журавлями Никула завел с издевкой:
– Целился в кучу, а попал в тучу, – и, не докончив, изумленно ахнул: – Ай да Ромка, влепил-таки.
Все увидели, как один из журавлей внезапно остановился на плавном кругу своем, покачнулся и, как сносимый ветром, стал косо и медленно падать. Упал он на широкой, приречной релке, около высыхающей озерины. У мельничной плотины играли казачата. Завидев падающего журавля, они наперегонки пустились к нему. Раненный в крыло журавль затаился в густом тростнике. Его нашли, цепко ухватили за двухаршинные крылья и повели. Шел он танцующим, легким шагом. И когда его неосторожно дергали за раненое крыло, журавль печально и громко вскрикивал, пытаясь клювом достать руки казачат.
– Ну, удивил твой Ромка народ, – сказал Северьяну Платон, – а ведь ружья правильно держать не умеет.
– Бывает, – согласился Северьян, но Платон не унимался. Его самолюбие было задето.
– Он в корову за десять шагов не попадет, а тут птицу вон на какой высоте срезал. Одно слово – фарт.
Разобиженный словами Платона, Роман сказал ему, посмеиваясь:
– Хочешь, я твою фуражку на лету дыроватой сделаю?
– Сопли сперва вытри, а потом хвастай.
– Платон, а ведь у тебя очко сжало, сознайся. Фуражки тебе жалко, голова садовая, – подзудил Никула.