Далия Трускиновская - Сыск во время чумы
– Кого еще ты видел в лавке, кроме дьячка и косого Арсеньича? И кроме мародеров, понятно!
– Был еще мужчина. Не покупатель, знакомец приказчика. Пил и закусывал. Приказчик его гнал прочь, он ушел.
– Ничего не покупал?
– Нет. Ушел… при пустых руках.
В гостиную заглянул Тимофей. И тут же скрылся – понял, что не до него.
– А покупателей в тот вечер более не встречал?
– Не встречал.
Архаров задумался. Расспрашивать француза о трех меченых рублях, было бесполезно.
Три рубля, что сошлись вместе… Один принес Устин и уже успел им расплатиться. Два других прибыли ранее. Кто их принес, черт бы его побрал?
– А чем ты расплачивался? – вдруг спросил Архаров. – Откуда у тебя деньги?
– Предводитель давал деньги.
Архаров хмыкнул. Яснее от этого не сделалось…
И выходило, что допрос Жана-Луи Клавароша совершенно бесполезен.
– Тимофей! – крикнул Архаров. – Возьми его, отведи к Бредихину.
Тимофей вошел – и тут же ловкий Клаварош кинулся мимо него, выскочил и помчался по анфиладе.
– Ниче, далеко не удерет, там всюду наши, – сказал Тимофей, посторонившись и пропуская Архарова с Левушкой.
Нашими он назвал всех разом – и мортусов, и солдат Великолуцкого полка, и преображенцев.
– Пойдем, Тучков, – позвал Архаров.
– Ты хочешь все видеть своими глазами? – строптиво спросил Левушка и уселся на стул у стены, всем видом показывая, что посещение такого зрелища не одобряет.
– Да уймись ты, ей-Богу, – попросил Архаров. – И без тебя тошно. Тимофей, поди, убедись, что его изловили.
Ему действительно было тошно. Не потому, что сейчас должны были расстрелять во дворе мародеров, а по совсем иной причине. Кабы Архаров более сам в себя вглядывался и сам к себе прислушивался, то и определил бы это двумя словами: «Не сбылось…»
С того солнечного утра, когда он споразанку ехал на бастион уславливаться с мортусами, прошло почти двое суток, и все это время он был бодр, ясен душой, готовился к чему-то замечательному. Свершилось – не потеряв ни единого человека, он захватил приют мародеров, всех их изловил, за что непременно будет благодарность и графа Орлова, и господина Еропкина. Правда, в розыске убийц митрополита не продвинулся ни на шаг. И все концы оказались обрублены – приказчик косой Арсеньич мертв, Жан-Луи Клаварош, на поимку коего возлагались такие надежды, никого не видел и ничего не знает.
Да и могли ли те розданные непонятно кому меченые рубли вывести на убийцу? Вот на мародеров они непостижимым путем вывели – и на том спасибо!
Но не только в убийцах митрополита было дело. Утро обещало ему нечто иное – из иной сферы, как выразился бы грамотный Левушка.
И тут за дверью зазвучали клавикорды.
– Сбесилась девка… – пробормотал Архаров.
Француженка изо всех сил вызванивала хрустальную мелодию.
– Вот! – воскликнул Левушка. – Архаров, это он! Я вспомнил – это он, дивное дитя!
– Какое дитя?
– Моцарт!
Музыка бежала пританцовывающей белой лошадкой на алмазных копытцах. Архаров видел такую лошадку в Петербурге, в манеже, когда показывал мастерство заезжий берейтор, знаток выездки из Венской школы конной езды.
Но с чего в такую минуту, когда нужно собраться с силами, выйти, просить, умолять и хотя бы ответить на несложные вопросы – ради спасения человека, который всеми силами сейчас ее саму спасал, – садиться за клавикорды?
Архаров удержал жестом вскочившего был Левушку и сам вошел в гостиную.
В большой гостиной было темно, свеча погасла, девица представилась взгляду белесым пятном – на возвышении, за клавикордами. Она вознесла руки над клавишами, игра прервалась. Архаров решил было, что сейчас девица заговорит – но тут словно бы водопад с потолка рухнул на архаровскую голову – так неожиданно опять зазвенела музыка.
Он остался стоять у дверей, а француженка, словно не замечая его, играла, играла с яростью, с возмущением, словно бы рыдала от бессилия, но понемногу волнение схлынуло. Хрустальная музыка оказалась сильнее и уже сама приказывала, как с собой обходиться.
Архаров вроде и не видел, однако как-то видел профиль, приоткрывшиеся губы, и стоял тихо-тихо.
Музыки он не любил. Сказывали, и сама государыня к ней равнодушна, слушает ради приличия, но просит, чтобы ей подавали знак – в каким местах хлопать в ладоши. Музыка ему ничего не говорила, ни душе, ни разуму, – да и практической надобности он в ней не видел, потому что не танцевал. Танцмейстер, которого ему нанимали в детстве, был горазд только деньги получать, а результата не вышло. Даже выступать в чинном менуэте, что всякому под силу, Архаров не выучился. Что же касается песен – так наилучшим, что создало человечество по этой части, он полагал сборник коллежского советника господина Теплова «Между делом безделье», с которым его познакомили приятели в пору ранней юности – году примерно в пятьдесят девятом. Тогда он даже пытался подпевать в застолье. К словам песен прилагались тона на три голоса – для певца и тех, кто ему аккомпанирует. Архаров видел нотные записи, смысла в них нге нашел, никого спрашивать не стал из самолюбия, а Левушки, которому хватило бы терпения ненавязчиво объяснить другу эти закорючки, в полку еще не было.
Вообще Левушкины музыкальные восторги были Архарову непонятны. За неимением собственного мнения он бездумно доверял младшему товарищу – коли Левушка восклицает «брильянт!» и «адмирабль!», стало, так оно и есть. А для него самого «адмирабль» – то, что господин Теплов поднялся по служебной лестнице до звания тайного советника и сенатора Российского государства. При таких чинах отчего ж не быть на досуге еще и искусным дилетантом?
Архаров ни черта не разумел в музыке. Но он видел Терезу за клавикордами. Не слышал, а видел, хотя была в гостиной тьма кромешная.
Незримое лицо француженки – отрешенное, зачарованное, нарисованное острыми ударами иголочек о стекло, которое память изобразила перед глазами, окрасив странноватым ощущением единства тела и музыки, – в единый миг больше сказало ему о музыке и о самой француженке, чем самый опытный и просвещенный знаток. Он понял, что эти сочетания звуков можно любить до самозабвения. И это понимание его несколько озадачило – он не видел причины, по которой одни аккорды были бы лучше других.
Лица (как выяснилось, даже незримые) не лгали ему никогда – и он понял, что гувернантка Тереза Виллье ежели и знала про шайку мародеров, свившую под покровительством Жана-Луи Клавароша гнездышко в графском особняке, то не придавала сему соседству решительно никакого значения. Ей просто было не до того…
Странно ему сделалось тогда – он ощутил жалость к существу, живущему по каким-то непонятным и, скорее всего, неправильным законам… кажется, он так тогда и подумал – какая жалость, вот ведь бедная дурочка… потому ее мужики и не тронули, что дурочка, убогих на Руси не обижают, грех…
А может, и вовсе ничего не подумал, просто стоял в темноте, не всегда же думать, можно иной раз и отдохнуть.
Во всяком случае, это было несуразно – жить музыкой. Нелепица, околесица. Музыка – светское искусство для девицы на выданье. Или же баловство, как для Левушки. А ремесло она – для придворных музыкантов, которые служат и жалование получают. Зачем-то надобно, чтобы при дворе была музыка – ну и Бог с ними, пусть кормятся…
Вдруг Архаров обнаружил, что сжимает шпажный эфес.
Он так и не сунул клинок обратно в ножны. Это следовало сделать немедленно, стоять с обнаженным оружием, когда нет боя, – дурачество… Да и вообще слушать музыку, когда в особняке еще из всех закоулков выковыривают мародеров – нелепо, несуразно!
Но он хотел понять – как возможно на краю гибели, знать ничего не желая про опасность, вызванивать острыми пальчиками танец белой лошадки в манеже слоновой кости. И впрямь безумие. Или же – иные законы жизни, которые ему неведомы. Впрочем, сказывают, и у безумия есть свои законы.
И все же – как возможно отдаваться хрустальным звукам, когда единственного человека, который в чумном городе мог о тебе заботиться, уводят на расстрел? Каким же всеобъемлющим должно быть безумие?..
Архаров вдруг возмутился всей душой – он-то увидел внутренним взором лицо Клавароша, а девке за клавикордами оно не явилось с немым упреком! И чем француженка со всей своей музыкой лучше зазорной девки, промышляющей по кабацким задворкам? Та хоть честно сама себя зовет кратким и емким словом!
Он шагнул было к француженке – но она опять вознесла руки над клавишами, опять его ошарашила полная тишина.
И тут он понял – она просто уже не числит себя среди живых. Поэтому ей безразлично, где сейчас Клаварош и кто стоит у дверей гостиной с обнаженной шпагой. Это не безумие, это добровольное принятие смерти в душу. Что и неудивительно – если несколько месяцев прожить в одиночестве, безвыходно, наедине со своей скорбью, и устать от ожидания визита чумы.