Олег Михайлов - Проконсул Кавказа (Генерал Ермолов)
Кутузов с видимым удовольствием выслушал реплику Барклая и добавил, что, со своей стороны, никак не может одобрить план Беннигсена.
– Передвижения войск в близком расстоянии от неприятеля всегда бывают опасны, и военная история знает много подобных примеров, – самым наивным тоном сказал он и словно задумался, подыскивая пример. – Да вот хотя бы сражение при Фридланде, которое граф хорошо помнит, было не вполне удачно, как я думаю, только оттого, что войска наши перестраивались слишком близко от противника…
Едкая ирония достигла цели: Беннигсен, главный виновник фридландского поражения, поневоле умерил пыл. Генералы кратко высказали свое мнение. Храбрый Дохтуров, маленький, кругленький, под влиянием патриотического горя заявил, что он, безусловно, против сдачи Москвы неприятелю. Граф Остерман-Толстой отверг предложение Беннигсена и, впившись в него своими блестящими глазами, спросил:
– Можете ли вы в случае сражения поручиться за нашу победу?
Начальник главного штаба, рассердившись, грубо ответил:
– Подобных требований нельзя предъявлять одному человеку. Победа может зависеть лишь от храбрости наших солдат и умения наших генералов…
Совещание подходило к концу, когда приехал Раевский, занятый расположением войск. По приказанию Кутузова Ермолов объяснил ему суть разномыслии. Раевский, наклонив черную курчавую голову, сказал:
– Если позиция отнимает у нас возможность пользоваться всеми нашими силами и если уж решено дать сражение, то выгоднее идти навстречу неприятелю, чем ожидать его. Но для подобного предприятия мы не готовы и потому можем только на малое время замедлить вторжение Наполеона в Москву. Россия не в Москве, среди сынов она. Следовательно, более всего должно беречь войска. Мое мнение: оставить Москву без сражения. Но я говорю как солдат. Князю Михаилу Илларионовичу предоставлено судить, какое влияние в политическом отношении произведет известие о взятии Москвы…
Ермолов высказался на совете последним. Он видел, что решение оставить Москву без боя предрешено и его мнение на исход споров уже не повлияет. Но как генерал с небольшим военным опытом, он не смел дать согласия на оставление столицы и, страшась упреков соотечественников, дорожа завоеванной популярностью в войсках, предложил атаковать неприятеля.
– Девятьсот верст непрерывного отступления, – утверждал он, – не приготовили врага к неожиданным для него нашим наступательным действиям. И нет сомнения, что в войсках его от этого произойдет большое замешательство.
Кутузов, ожидавший, что Ермолов повторит мысль об отступлении, высказанную им на Поклонной горе, недовольно заметил:
– Такие мнения может предлагать лишь тот, на ком не лежит ответственность.
Наступило продолжительное молчание, которое нарушил фельдмаршал. Тяжело вздохнув, он заговорил:
– Вы боитесь отступления через Москву… А я смотрю на это как на провидение – это спасет армию. Наполеон словно бурный поток, который мы еще не можем остановить. Москва будет губкой, которая его всосет..
Из всех русских генералов лишь один Кутузов мог оставить неприятелю Москву, не повергнув государство в глубокое уныние. На этом совете вновь подтвердилась неоспоримо великая истина, что в Отечественной войне Кутузов был сущей необходимостью для России.
– С потерею Москвы не потеряна еще Россия, – размышлял вслух фельдмаршал. – Первою обязанностью ставлю себе сохранить армию, сблизиться с теми войсками, которые идут к ней на подкрепление, и уступлением Москвы приготовить неизбежную гибель неприятелю. Поэтому я намерен, пройдя Москву, отступить по Рязанской дороге. Знаю, ответственность обрушится на меня. Но жертвую собой для блага Отечества. – Он поднялся со стула, давая понять, что заседание совета закрыто, и твердо добавил: – Приказываю отступать…
Генералы тихо разошлись, и фельдмаршал остался один. Он ходил взад и вперед по избе, когда вошел полковник Шнейдер, находившийся при нем безотлучно двадцать лет. Пользуясь правом свободного с ним разговора, он старался рассеять фельдмаршала и заводил речь о разных предметах. Слова его, однако, оставались без ответа.
– Где же мы остановимся? – спросил Шнейдер наконец.
Будто пробужденный вопросом, Кутузов подошел к столу, сильно ударил кулаком и с жаром сказал:
– Это мое дело! Но уж доведу я проклятых французов, как в прошлом году турок, до того, что они будут лошадиное мясо есть!..
Успокоившись, фельдмаршал принялся отдавать приказания о движении войск на Рязанскую дорогу. При этом он запретил начальнику интендантской службы генералу Ланскому перевозить продовольствие с Калужской дороги, куда Кутузов загодя, еще после Бородина, распорядился направить хлебные запасы. Милорадовичу велено было командовать арьергардом.
Всю ночь Кутузов был чрезвычайно печален и несколько раз принимался плакать. Как полководец, он видел необходимость уступить врагам Москву. Но как русский, мог ли он не болеть о ней?..
12
До зари 2 сентября, в понедельник, обозы и артиллерия потянулись в Москву; на рассвете последовали за ними пехота и конница. Армия шла двумя колоннами: одна под командою генерал-адъютанта Уварова – через заставу и Дорогомиловский мост (при ней находился Кутузов), другая под начальством генерала Дохтурова – через Замоскворечье и Каменный мост. Далее путь их лежал к Рязанской заставе.
Накануне к Ермолову явился незнакомый артиллерийский штабс-капитан – крепкий белокурый красавец с холодными голубыми глазами, в мундире из толстого солдатского сукна и с Георгием в петлице.
– Ваше превосходительство! – твердо сказал он. – Обращаюсь именно к вам по тому уважению, каковым пользуется в армии имя ваше. Представьте меня его светлости. Я хочу остаться в Москве, в крестьянской одежде, собирать сведения о неприятеле, вредить всеми способами французам и, если представится возможность, убить Наполеона…
Все это было сказано так обыденно и просто, что у Ермолова закралось сомнение: уж не душевнобольной ли перед ним?
– Ваше имя? – впиваясь глазами в офицера, спросил он.
– Штабс-капитан Александр Фигнер.
– За что награда?
– Измерил ширину рва Рущукской крепости перед штурмом, – так же просто сказал штабс-капитан.
Ермолов доложил о нем Кутузову, и фельдмаршал, хоть он и был очень занят, ласково принял Фигнера, поблагодарил его, обласкал и обещал употребить для важного дела.
Между тем Ермолов получил повеление ехать к Милорадовичу с приказанием насколько возможно дольше удержать неприятеля, дабы вывезти из города тяжести. «Сколько бесстрашных духом сынов России!» – размышлял он в пути, вспоминая встречу с Фигнером. У Дорогомиловского моста Алексей Петрович встретил Раевского, которому и передал повеление главнокомандующего. Сойдя с лошади, генералы глядели на Москву и грустили, думая о выпавшей ей судьбе.
Переправы, тесные улицы, большие обозы, многочисленная артиллерия, толпы спасавшихся бегством жителей – все это так затрудняло движение, что армия до самого полудня не могла выйти из города. Ермолов покидал Москву одним из последних. В то время как арьергард задерживал Мюрата, он ехал вместе с адъютантом Граббе по бесконечным улицам, мимо высоких зданий, которые, казалось, вымерли. На пути из края в край обширнейшего города встретил Алексей Петрович всего человек семь или восемь, оборванных, с подозрительными физиономиями. Было убийственно тихо. И лишь стоны раненых надрывали душу. Многих искалеченных героев Бородина не успели вывезти из столицы.
Ермолов думал о том, с каким негодованием восприняла это армия. «На поле брани, – рассуждал он с собой, – солдат иногда видит оставленных товарищей. Но там, под огнем, другое дело. Его сиятельству Ростопчину следовало бы позаботиться о несчастных заранее. И в каком положении находились они здесь все это время! В Москве, где все возможности окружить заботой воина, жизнью жертвующего во имя Отечества, богач блаженствует в неге и гордые чертоги его возносятся под облака, а воин, герой? Он омывает своей кровью последние ступени его лестницы или истощает остаток сил на каменном полу его двора! О, жестокосердие вельмож, о, равнодушие богатства! Нет, я никогда не покину благородное сословие неимущих, чтобы не зачерствела душа, чтобы не оглохнуть к чужим страданиям…»
Приближаясь к Рязанской заставе, Ермолов стал нагонять москвичей, поодиночке или группами покидавших родной город. Толпы делались все гуще и гуще, превратившись наконец в сплошную массу. Исход из Москвы являл картину единственную в своем роде – ужасную и вместе с тем комичную. Там виден был поп, напяливший на себя одна на другую шесть или восемь риз и державший в руках тяжелый узел с церковной утварью; тут четырехместный огромный рыдван еле тащили две лошади, тогда как в иные легкие дрожки впряжено было их пять или шесть; здесь сидела в тележке дородная мещанка или купчиха в парчовом наряде и жемчугах – во всем, чего не успела уложить. Конные и пешие валили валом, гнали коров и овец, собаки в необычайном множестве следовали за великим побегом, и печальный вой их сливался с мычанием, блеянием, ржанием, криками и детским плачем…