Авенир Крашенинников - Затишье
Замолкла она только поздней ночью, когда Мотовилиха попривыкла к ней и загасила огни. Лишь в доме Гилевых мышиная старушка, поставив на окошко чашку с водой, гнусаво и неразборчиво читала по покойнику.
Отпели Мирона Ивановича Гилева. Собрались все больше бабы да старики, остальных Воронцов припугнул штрафами, а то и взашей. Алексей Миронович стоял над гробом темный, жевал усы, глаза прятал. Яша не узнавал чужое, подобревшее лицо деда, на пальцы с тоненькой свечки капал воск. «О блаженном успении новопреставленного раба твоего», — гугниво выговаривал отец Иринарх, обратив очи горе. Старики бездумно подпевали: «Господи, помилуй».
К последнему целованию вслед за родней двинулся Егор Прелидианович Паздерин: он пожертвовал на похороны десять рублей. Скорбно сложились черные брови Паздерина, затрясся подбородок, когда наклонился к венчику:
— Наставник… проща-ай.
Нагнулся, долго целовал воздух, сморкаясь, отошел. У Натальи Яковлевны подкосились ноги, Катерина и Яша крепко держали ее.
На полотенцах вынесли гроб из церкви, пошли по горе к мотовилихинскому кладбищу. А пушка стреляла. На вспученном краю глинистой ямы поставили гроб, Алексей Миронович сам заколотил крышку. Удары молотка совпали с буханьем пушки, старики закрестились, попятились.
Катерина поискала кого-то глазами среди провожающих, сгрудившихся меж крестов, и вдруг, приклонившись к Яше, залилась слезами. Яша тоже еле сдерживался. Вспоминал, как дед качал его на коленке, совал в рот холодный пряник, от него пахло сыромятной кожей. Но это было лишь однажды. А потом он видел деда в угарном хмелю, не приносившем ни радости, ни забытья, видел хрипящим в запое. Он отгонял от себя это, старался увидеть другого, того, что бойко бежал за посыльным вниз, к заводу, распушив бороду на двурядье, крепко ставя косолапые ноги. Жалость колом подперла сердце.
— Ноне и похоронить толком не могут, — жаловались друг другу старики. — Все торопятся, торопятся. А ведь все одно — Сюды угодят.
— На-а, не нужон оказался Мирон Иванович, не нужо-он. Отжили мы, значит, отработали свое, теперь в отвал.
Пушка стреляла.
Десятый день с начала испытаний. Небо низкое, цепляется за часовенку на горе, пылит серым дождем, заводская дорога, будто кисель, затягивает после колес глубокие следы. На спицах навязли рыжие бороды, с парусинового чехла, собираясь по капле в складках, юрко соскакивают струйки. Капитан и артиллерийские приемщики уехали вперед в дормезе с поднятым верхом. Воронцов и Бочаров вели свой учет выстрелам, считали обожженные порохом снарядные картузы, сменяя друг друга. За это недоверие к нему господин Майр чрезвычайно на обоих обиделся, не кланялся ни Бочарову, ни даже капитану…
Все бумаги теперь у капитана, а Бочаров месит грязь, словно прикованный к колесу пушки. Заводские пушкари тоже идут по сторонам за орудием. У сборочного отделения успели построить дощатый сарай, в широких воротах его — капитан и петербургские доглядчики. По команде капитана пушку отцепляют. Прислуга — кто хватается за обляпанный обод, кто упирается в станину руками; силой всего тела вкатывают орудие по пандусу в сарай. Господин Майр придирчиво оглядывает их: не тяжело ли крутились хода.
Мужики смекают и бегом — раздевать пушку. Инспектор записывает что-то в графленый лист.
Большие прямоугольные окна дают достаточно свету, хотя на дворе и пасмурно. Артиллерийские приемщики, жмурясь и мурлыкая, достают из укладки всевозможные каверзные инструменты, бочком подбираются к пушке.
— Не могу на них смотреть, — сквозь зубы говорит Бочаров капитану, — разрешите идти в цех?
— Через полчаса будьте в заводоуправлении. — На виске Воронцова крупно пульсирует жилка.
В сборочном отделении зябнут руки. Сквозняк тянет из двери в дверь и словно гонит рабочего с тачкой, в коробе которой навалены детали. Рядышком стоят три лафета, без колес похожие на длинных ящериц. Лежат колеса, будто гигантские круги лимона, возле них слесаря постукивают молотками. Капитан не стал ждать результатов испытаний — цеха работают в две смены: с шести утра до шести вечера и с шести вечера до утра, два часа на обед.
В цехе станки остановлены. Мастеровые, кто не ушел домой, собрались на пятачках, разложили на коленях узелки, собранные хозяйками, запивают квасом.
— Неужто до золотого веку дожили, — крутит маленькой головой на жилистой шее токарь-нижегородец, приехавший в Мотовилиху с фабрики Колчина. — Морду не чешут, не матюгают. Работы столько… — Он даже руками разводит. — Чудно. А станок-то, станок! На фабрике я свой ненавидел. За четырнадцать часов так умает, хоть реви. Долбану, думаю, по ненасытной утробе его и хоть на каторгу. И вот ведь — обдираю болванку и вздыхаю: как там наша пушка? Чудно…
— Это ненадолго, — неторопливо стряхивая с платка крошки скупых паздеринских харчей, говорит Никита Безукладников. — По моему разумению, как узнают власти о наших порядках, так и затянут петельку потуже. Бывало у нас так-то…
— А что, братцы, ежели вот так соберутся все цари и решат больше не воевать, завод-то закроют аль нет? — вскакивает осененный и напуганный мужик-наладчик.
— Цари без войны, что мы без хлеба, — построжал токарь. — Не закроют…
Заметив Бочарова, мастеровые замолчали, пошли к своим станкам.
Нет, Мотовилиха — не Лысьва, не Кулям. Здесь многие поверили в золотой век. А вот сейчас этот господин Майр отвергнет пушку, заказы снимут — как заговорит Мотовилиха?
Бочаров обходил станки, вчуже поглядывал в стриженые и заросшие затылки и ловил себя на том, что даже не прочь увидеть провал испытаний, чтобы не в капитана уверовали мастеровые, не в золотой век. Республика Мотовилиха: свобода, равенство, братство. Заводом руководят выборные. Отсюда по всей России займется пламя!.. Но Александр Иванович Иконников считал: народ еще не созрел для революции. Кулям не созрел и Мотовилиха не созрела. Как способствовать этому созреванию? Редко выпадают свободные минуты, чтобы порзамыслить, разобраться. Неужто служить этой машине, горько осмеивая прежние порывы!.. Одиночество. Толпа одиноких. Даже Ирадион отказался от своих пылких побуждений. Нужна очень сильная личность, антикапитан, чтобы увлечь их. Я же только жалкий недоучка, играющий в театре воображения…
Напряжение последних дней сказывалось, Костя шел к заводоуправлению гипохондриком.
В кабинете капитана сидели полковник Нестеровский, его жердеобразный заместитель, еще несколько горных начальников из Перми. Полковник рассеянно кивнул Бочарову, пошевелил усами. Модель пушечки под колпаком оказалась совсем непохожей на настоящую, и Костя отвел глаза на кончики сапог полковника, покрытые грязью.
Воронцов расхлопнул дверь — все вздрогнули.
— Черт побери, — ударил кулаком по столу, жалобно звякнули крышечки на чернильном приборе. — Судьба тысяч людей, моя судьба зависит от этих крючкотворцев!.. Невероятно!
— Успокойся, Николай Васильевич, — по-родственному сказал Нестеровский и зашарил портсигар.
Отец Наденьки. Давно ли Костя был готов молиться на него. Теперь враждебно думал: «Сидит этакий усатый барин, благотворитель. Ничего, пусть потревожится — полезно…»
Однако лишь в дверях показалась комиссия, Костя почувствовал, как захолодело, а потом застукало сердце, еле сдержался, чтоб не вскочить.
— Поздравляю, господа, — признал инспектор Майр. — Пушка благополучно произвела шестьсот десять выстрелов без единого повреждения.
— Французские взрывались после шестисот! — воскликнул Воронцов. — Продолжаем испытания.
— Именно так считает и комиссия. Однако мы полагаем, что необходимо уменьшить количество ежедневных выстрелов. Предложенный вами темп изнурителен для прислуги и для членов комиссии.
Воронцов насмешливо фукнул, светлыми глазами оглядел оживившиеся лица пермяков:
— По пятьсот снарядов в день, кроме воскресений. Вас это устраивает?
— Вполне, — согласился господин Майр, складывая бумаги.
— А я утащу вас к себе, Николай Васильевич, — взял Воронцова под руку Нестеровский. — Приказываю отдохнуть…
Костя медленно спускался по лестнице. Ноги стали непослушными, в голове — пустота, будто внезапно извлекли мозг и положили под стеклянный колпак рядом с пушечкой. На улице опять заморосило, и даже церковь не видна в сером низком тумане. Холодно, должно быть, сейчас старому Мирону. Костя передернул плечами, втянул голову в воротник и, шлепая по грязи, подался в гору.
Дом Андрея Овчинникова. С деревянного желоба в кадку плещет струйка воды. Старое чучело уныло поводит над забором пустыми рукавами, словно надо ему перекреститься, а нечем. Зайти, что ли, к Андрею? В семью Гилевых возвращаться трудно; все мерещится вытянутое по столу тело со сложенными руками. Руки — словно два ковша. И лампадка под иконами, светившая раньше так уютно, рождает жуткие тени. И словно бы повинен Костя в чем-то перед Натальей Яковлевной, перед Яшею, перед Катериной…