Алексей Иванов - Сердце Пармы
Девчонка отпрыгнула назад, выставив перед собой руки со скрюченными, как когти, пальцами. Вольга в первый раз увидел ее лицо – грязное, исцарапанное, с черными, яркими до синевы глазами, горящими сквозь растрепанные волосы, – и поразился ее яростной, дикой красоте.
– Не пойду! – прошипела она. – Если ты меня тем ратникам отдашь, я со скалы спрыгну! Лучше заколи меня сразу!
– Да чего ты... – оторопел Вольга. – У меня и в мыслях не было... А куда ж мне тебя девать?..
Девчонка по-звериному встряхнулась, и бешенства ее как не бывало. Она медленно подошла к Вольге, который суеверно стиснул пику, и вдруг быстро провела пальцами по его лицу. Словно серебряная паутина повисла в воздухе перед глазами Вольги.
– А у тебя, стражник, есть ли жена, невеста?..
– Нету, – покорно ответил Вольга.
– А знал ли ты любовь? Знал ли ты женщину?
– Нет...
Девушка обошла Вольгу вокруг, как дерево, и снова остановилась напротив.
– Отойди от меня... – охрипнув, с трудом произнес завороженный Вольга и сделал шаг назад.
– Возьми в жены меня, русич, – прошептала девчонка, опять приближаясь и глядя в глаза. – Возьми в жены меня... Я тебе лучшей женой буду...
– Отойди... ламия... – Вольга и сам не знал, откуда появилось это неизвестное ему слово.
Ламия повела плечами, как в танце, и балахон, что был на ней, плавно съехал к ногам. Дивная, бесстыдная нагота ослепила Вольгу. Здесь, в разбитом городище на вершине горы, где чернеют развалины и страшные идолы, где еще вчера лежали мертвецы, а теперь вокруг только парма и звезды, красота ламии была обжигающей и жуткой.
– Возьми меня, русич... – околдовывая, шептала ламия и обнимала Вольгу за шею, прижимаясь к нему. – Я тебя жарко любить буду...
«Взять ее – и пропади все пропадом... – потрясенно подумал Вольга. – Весь мир отдать можно за это чудо, жизнью за счастье заплатить...» Но сейчас, вблизи, Вольга увидел колдовские глаза ламии: сама она была юной, вечно молодой, а глаза были древние, беспощадные.
– Отойди!
Ужасаясь себе, он схватил ламию за голые плечи – опалило ладони, – оторвал от себя и оттолкнул. Он был весь в поту.
Он мог поклясться, что у ламии не было ничего, кроме зеленой тамги, болтавшейся на нитке между торчком стоящих грудей, – и вдруг в руке ее блеснул нож. Молча, с нечеловеческой силой ламия ударила его под сердце, и Вольга полетел в бурьян, еще не ощутив боли от звеньев кольчуги, которые вмялись в тело между треснувших ребер.
Ламия перепрыгнула через него и очутилась перед входом в керку. Нагнувшись, она подняла огромную каменную колоду, подпиравшую дверь, и откинула ее в сторону.
– Ведьма-а!.. – завопил из бурьяна Вольга, чувствуя, как кровь потекла изо рта.
Вмиг вокруг костра вырос черный частокол караульщиков.
– Тревога!.. – неуверенно крикнул кто-то.
Ламия оглянулась, завизжала и белкой взмыла на крышу землянки. Промчавшись до другого края, она спрыгнула на землю и понеслась прочь. И Вольга тут же вскочил, не чуя сломанных ребер. Он первым бросился за ведьмой, не выпустив своей пики.
Светясь под луной, нагая ламия добежала до обрыва площадки и словно сгинула, но Вольга, очутившийся там же через мгновение, увидел ее скачущей через валуны вниз по крутому ущелью. Он ринулся вслед за ламией, расшибая колени о камни и растопырив руки. Он лишь чудом не расколол голову, не свернул шею и не перебил ноги, когда выбежал прямо на ведьму, стоящую под отвесной стеной. Пораженный, он совсем забыл о своей пике.
– Разве ж ты сможешь заколоть пикой свою любовь? – рассмеявшись, спросила ламия и горделиво распрямилась, провела руками по грудям, по животу, по бедрам. – Запомни меня такой... Ищи меня теперь, Вольга, до самой смерти, – прошептала она и, шагнув назад, словно растворилась в камне.
Вольга закричал и кинулся за ней, но всем телом ударился о скалу.
Стражники не решились преследовать Вольгу и ведьму ночью по ущелью. Под скалой, в которую ушла ведьма. Вольга просидел до рассвета. Только при свете солнца он увидел в стене тесную расселину – по ней и ускользнула ламия. Пермяки звали расселину Узкой Улочкой.
Днем, оставив новых рынд у входа, в шалаш пролез князь Пестрый. Уселся, скрестив ноги, и уставился на лежащего Вольгу насмешливыми глазами.
– Что ж за напасти на тебя? – спросил он. – То ты из стана к пермскому князю убегаешь, то с тем же князем, только пленным, обратно идешь, то ведьмы какие-то этого князя чуть на волю не выпускают под твоим присмотром... Надо было тебя сразу повесить.
Вольга молчал.
– Что было-то? Говори.
– Я ведь уже трижды рассказывал – своим, да сотнику Подберезовику, да тысяцкому Ратманову. Тебе и так, наверное, каждое слово донесли.
– Донесли. А что было на самом деле?
– Ты, князь, везде измену ищешь... По-твоему, это после сулицы дяди Пахома я научился каменные колоды ворочать? Коли не веришь мне, так и вели повесить. Мне, пожалуй, в петле теперь легче будет.
Пестрый помолчал и раздосадованно сказал:
– Надоел ты мне. Не хочу я знать, чем тебя оморочили. Еще вчера не побоялся бы тебя кату отдать. А ночью-то, видно, прокляли тебя – не желаю твое проклятье на себя принимать. Вечером отправляю великому князю в Москву пленных пермяков, как обещал. Шлю с ними Ратманова и караул. У меня самого еще дела здесь, с Ратмановым ехать недосуг. А ты собирайся.
Вольга вдруг со стоном быстро повернулся, ухватил ногу князя и прижался щекой к сапогу.
– Отпусти ты меня, князь... – умоляюще попросил он. – Не хочу в Москву. Отпусти меня из дружины... Добром прошу, а то сбегу. Здесь хочу остаться, жить здесь...
– Как... жить? – удивился Пестрый.
– Вот так... навсегда.
ЧАСТЬ 4. 6981-6990 ГОДЫ
глава 25. Слюдяное солнце
По великой реке плыла берестяная лодка. В лодке на корме лежал человек, подстелив под себя порыжевшую, старую кошму и до ушей натянув потертый кожан. Он почти не греб, лишь изредка приподнимался и коротким веслом поправлял лодку, но та через некоторое время, успокоившись вместе с рекой, все равно задумчиво разворачивалась и шла вперед то одним бортом, то другим. В носу лодки лежали на поленьях два тощих мешка с припасами, укрытые рваной шкурой, и нехитрая утварь: топор, маленький медный котелок, лук с пучком стрел в колчане, ковшик, долбленая фляга, рукавицы-голицы.
Стояла глубокая-глубокая осень. Непогода уже отбушевала, дожди сбили листья с деревьев и кустов, скосили траву. Несколько раз, словно пробуя, землю застилал снег, но не удерживался, сползал. Еще чего-то чуть-чуть не хватало, чтобы однажды ночью он тихо нахлынул и накрыл и берега, и леса, и лощины. Земля ждала.
Все было неподвижно вокруг – сковано ожиданием. Оцепенели боры-беломошники; разгладилась, серебристо затуманившись, река; остановилось небо, прозрачное и безоблачное, отмытое до звона и блеклости; и даже солнце не светило, а только отсвечивало неживым, слюдяным бликом. Ни ветерка, ни волны. Наклонились с бурого глиняного обрывчика падавшие, но так и не упавшие сосны; повисли на ветвях капли; рыжие заплаты березовых листков испятнали черные лужи по берегам – наполненные прошедшими дождями до краев, но так и не пролившиеся в реку. Только последние, запоздалые птичьи стаи клиньями тянулись через все небо на полудень.
Человек в берестяной лодке плыл совсем один. Река была безлюдна, словно какая-то сила унесла или согнала всех береговых жителей. Они исчезли, но еще оставались следы: рыбацкие колья для сетей, вбитые в дно на мелководье; упущенная и замытая в тальник жердина; покосившийся крест на темном косогоре; искореженная половодьем затонувшая барка; охотничья избушка с дверкой, припертой батожком; изредка – древний курган, уже выпотрошенный скудельниками и от того медленно расползающийся по земле, как тесто; или же черные в чернолесье, хмурые идолы на заброшенном мольбище. Но человек в берестяной лодке не искал других людей. Ему хотелось одиночества, молчания, покоя.
Он был еще не стар, но в осунувшемся лице, на котором круто проступили скулы, в резких морщинах, в запавших глазах было столько усталости, что казалось, будто он прожил уже две жизни. В его темных волосах, в бороде неровно пробилась седина, точно пеплом мазнуло голову.
Он ночевал на островах или на мысках, отгородившись от пармы костром. Медведя он не боялся, да и волков тоже – те отожрались за лето и были пока смирные, но уж больно тоскливо выли ночами, еще не от холода, не от беды, а только от предчувствия. Голодать не приходилось и человеку в лодке: он вез сухари, вяленое мясо, на ночь иногда забрасывал в воду плетеную морду или же бил стрелой в тальнике гусей, что не смогли улететь вместе со стаей. Целыми днями молча лежал в лодке, глядел на утекающие вдаль берега, на низкое солнце. Когда начинала угрюмо густеть вечерняя заря, останавливался, разгружался, ломал валежины, поднимал костер. Ужинал уже в темноте и потом расправлял на ворохе пожухлого бурьяна и лапника кошму, ложился на одну ее половину, напялив всю одежду, что имелась, и укрывался другой половиной. Смотрел, как угасает костер и разгораются звезды, а вместе с ними зажигаются крохотные иголочки синего света на бурых стеблях травы, на стволах деревьев, на его кошме – это иней тихо оплетал мир своей ледяной паутиной.