Сергей Тхоржевский - Портреты пером
Ультиматум англичан был отвергнут. Английские пушки начали обстрел монастыря, защитники Соловков отвечали пушечной и ружейной пальбой. Ружейные стрелки — одним из них был арестант Георгий Андрузский — засели в кустарнике на берегу, они должны были не допустить высадки неприятеля. Полуслепой Андрузский, вероятно, палил не целясь…
Два дня английские военные пароходы обстреливали соловецкий берег — и ушли, не решились высадить десант.
После этого настоятель монастыря направил в Петербург ходатайство об освобождении из тюрьмы тех заключенных, кои «с самоотвержением действовали против неприятеля», и Георгия Андрузского в их числе.
Осенью он был освобожден и отправлен в Архангельск под строгий надзор полиции.
Отличились в этой войне многие моряки, с которыми в разное время был в дружеских отношениях Александр Баласогло.
Его давний друг Василий Степанович Завойко, ныне губернатор Камчатки и контр-адмирал, организовал оборону Петропавловска. Когда к камчатскому берегу подошла англо-французская эскадра и попыталась высадить десант, Завойко встретил его артиллерийским огнем. Неприятель вынужден был отступить. Об этом широко сообщалось в газетах.
Но ни подвиги русских военных моряков, ни героизм защитников Севастополя не могли привести эту войну к победному концу.
Уже столько лет император Николай и его министры всячески стремились не допустить, чтобы государство российское двинулось по пути прогресса, и теперь огромный механизм царской империи оказался безнадежно изъеден ржавчиной.
Главнокомандующим в Крыму был поставлен бездарный царедворец, бывший начальник Морского штаба князь Меньшиков. Бездарен был и военный министр князь Долгоруков. Они не умели решительно действовать, они привыкли только тормозить.
Министр внутренних дел Бибиков рьяно преследовал вольнодумцев, но при нем беззаботно жилось ворам-интендантам и ворам-подрядчикам, по вине которых русская армия терпела бесчисленные лишения теперь.
В Николаеве эта война чувствовалась сильнее, чем в других российских городах (за исключением, конечно, осажденного Севастополя): через Николаев проходили в Крым войска, тащились интендантские подводы.
А в столице военное время не замечалось никак, внешне все оставалось по-прежнему.
Приближенные императора Николая замечали, что он резко постарел — запали глаза, обвисли щеки. По предписанию врачей император ежедневно, между восемью и девятью утра, совершал моцион в огороженном саду Зимнего дворца. Для сохранения статности фигуры он теперь носил на талии тугой бандаж, снимал его только на ночь и, расстегнув бандаж, случалось, падал в обморок.
В конце 1854 года Николай пребывал в своем загородном дворце в Гатчине. Вести о тяжелых военных неудачах в Крыму действовали на него угнетающе, он бывал совершенно подавлен.
Для него устроили спиритический сеанс — при вертящемся круглом столе. Император задал вопрос:
— Кто будет царствовать через пятьдесят лет?
— Русская борода, — ответил стол.
Такое предсказание вряд ли могло быть для царя достаточным утешением.
К рождеству он вернулся в Петербург. Месяцем позже серьезно простудился, но, скрывая недомогание, поехал в Михайловский манеж, где провел смотр гвардейским батальонам. На смотру его знобило, и он распек смотрителя манежа за то, что манеж будто бы нетоплен, — на самом деле там было достаточно тепло. Через день император слег. Положение больного быстро стало угрожающим, ночами у его постели дежурил лейб-медик Мандт.
На рассвете 18 февраля император не спал, и доктор приложил к его груди слуховую трубку.
— Sagen Sie mir, Mandt, muß ich denn sterben [скажите мне, Мандт, разве я должен умереть]? — спросил император, и голос у него сорвался, последнее слово — sterben — зазвучало на внезапной высокой ноте. — Что вы нашли вашим инструментом? Каверны?
Доктор, уже понимая, что больной при смерти, ответил:
— Нет, начало паралича.
Минут пять император неподвижно глядел в потолок, затем перевел взгляд на доктора и спросил:
— Как у вас хватило духу, имея такое мнение, высказать его мне так определенно?
По воспоминаниям Мандта, Николай выразился именно так, но, возможно, его слова Мандт записал неточно, сознательно их смягчив. По воспоминаниям доктора Гаррисона, со слов того же Мандта, император выразился несколько иначе:
— Как смогли вы набраться смелости приговорить меня к смерти и сказать мне это в лицо?
Видно, императора Николая особенно поразила, что вот уже доктор не испытывает перед ним должного трепета. Значит, действительно пришел конец.
Весь пафос, на который был способен Аполлон Николаевич Майков, прозвучал в его стихах на смерть царя: «Муж, божьей правды вечно полный», «России самодержец, который честь ее хранил…» И вот —
Он — пал!.. Он пал… язык немеет!
В испуге верить ум не смеет!..
Он пал во цвете сил, красы…
Многим не верилось, что царь умер естественной смертью: слишком она казалась внезапной. О его недомоганиях никогда не сообщалось, о предсмертной болезни сообщено было в последний момент, когда стало ясно: жизнь его не спасти. Распространился слух, что царь отравился, приняв яд из рук лейб-медика Мандта. От этого доктора отшатнулись его высокопоставленные пациенты, и он вынужден был уехать из России навсегда.
Так или иначе, могущественного императора не стало. «Для России, очевидно, наступает новая эпоха… — размышлял на страницах своего дневника Никитенко. — Длинная и, надо-таки сознаться, безотрадная страница в истории русского царства дописана до конца».
И, значит, открывается новая, светлая страница в русской истории — множество людей, не мирившихся с деспотизмом самодержавия, уверовали в это теперь. По всей России ожидались перемены к лучшему, оживали старые надежды.
Пантелей Иванович Баласогло уже проникся сочувствием к сыну, не считал его сумасшедшим и сознавал, что за Александром нет никакой вины. Теперь он сам подал прошение адмиралу Берху. «Считаю последним священным долгом отца… — писал Пантелей Иванович, — просить принять в Ваше милосердное покровительство моего несчастного сына, исходатайствовать ему у монарших щедрот дарования способов для изыскания себе как возможных ему занятий в жизни, так и вообще средств к существованию и облегчению в его недугах, с дозволением предпринимать необходимые поездки… и освобождения от непосредственного надзора полиции… Я решился на это письмо в полной уверенности, что мой сын еще настолько здрав умом и силен духом, что, не греша перед собственной совестью, могу считать его совершенно способным управлять собою во всех могущих ему случиться новых испытаниях божиих и перенести удары рока, как прилично доброму христианину и честному человеку, каким я его всегда знал с детства…»
Выполняя эту просьбу, адмирал Берх послал свое ходатайство в Третье отделение. Обращаться прямо к царю, минуя Третье отделение, по-прежнему представлялось немыслимым.
Но граф Орлов ответил из Петербурга, что находит неудобным «входить по сему предмету с всеподданнейшим докладом, так как г-ну Баласогло оказана уже большая милость дозволением ему проживать и служить в месте нахождения его родителей».
Все же перемены в России надвигались — медленно и верно.
«Все радуются свержению Бибикова, — записал в дневник Никитенко, узнав об отставке министра внутренних дел. — Это был тоже один из наших великих государственных мужей школы прошедшего десятилетия. Это ум, по силе и образованию своему способный управлять пожарною командою…»
«Отчего, между прочим, у нас так мало способных государственных людей? — размышлял он далее в дневнике. — Оттого, что от каждого из них требовалось одно — не искусство в исполнении дел, а повиновение и так называемые энергические меры, чтобы все прочие повиновались. Такая немудреная система могла ли воспитать и образовать государственных людей?»
Теперь Никитенко решил воспользоваться влиянием своим на министра народного просвещения, чтобы обновить состав цензурного комитета. Вступить на должность цензора согласился Иван Александрович Гончаров. Никитенко с удовлетворением записывал в дневнике: «…сменяют трех цензоров, наиболее нелепых. Гончаров заменит одного из них, конечно с тем, чтобы не быть похожим на него».
Несколько месяцев тому назад Иван Александрович Гончаров вернулся из долгого путешествия. Пропутешествовал он, правда, не вокруг света, как предполагалось вначале, а вокруг Африки и Азии. Когда наконец фрегат «Паллада» приплыл к дальневосточным берегам России, Иван Александрович сошел с корабля, сразу превратился, по его словам, из путешественника в проезжего и через всю Сибирь заторопился обратно, домой.