Назир Зафаров - Новруз
Кровь полицейского почему-то не тронула людей, а малиновая струйка, сбежавшая со щеки старика, вызвала гнев. Толпа грозно загудела, как когда-то перед восстанием.
Пыл Аждарбека сразу охладился. Подняв саблю, мингбаши всадил ее со злостью в ножны и ускакал.
Так миновала смерть Юлдаша, и он оказался на супе чайханы Урдушмата-ака.
— Из любви к людям страдаю, — повторил полицейский, плача навзрыд. — Из любви…
Мы с дядей сели напротив и сложили свои инструменты у ног. Я думал, что лядя, глядя на плачущего полицейского, станет выражать соболезнование, а ои, напротив, усмехнулся:
— Кого ж вы любите? — спросил дядя Джура.
Народ, — ответил, глотая слезы, Юлдаш. — Я же народный полицейский.
Э-э, Али ходжа или ходжа Али, какая разница! Прежде вы служили тысяцкому Мирзаяру, которого народ закидал камнями, теперь служите тысяцкому Лждарбеку. Если прежде были черным псом, то теперь стали белой собакой…
Все вокруг засмеялись. Никому, никому не было жалко полицейского. Почувствовал Юлдаш, что народ считает его врагом и даже не вздохнет, если случится беда с ним, если тот же Аждарбек засечет собственного слугу до смерти. И Юлдаш встал с супы. Встал с трудом и побрел по пыльной дороге.
Около пустыря его обступили мальчишки. Я видел, как Мирза-слепой протянул руку полицейскому, показывая ашичку, которую с боем отстоял и за которую требовалась награда.
— Вот она! — кричал Мирза. — Дайте орехи!
Юлдаш-полицейский не остановился, даже не посмотрел на мальчишек. Не посмотрел на уши Мирзы, горящие красно-синим огнем и казавшиеся вдвое больше, чем обычно. Тогда ребятишки стали кричать хором:
— Будьте справедливы, отдайте орехи Мирзе! Он заработал их своими ушами!
Теперь Юлдаш остановился и прохрипел:
— Прочь! Прочь с моих глаз!
Прохрипел, и хрип был не человеческий, так мне почудилось. Он походил на стоп или вопль раненого животного. Мальчишки в страхе кинулись врассыпную.
Юлдаш постоял немного, покачал своей окровавленной головой, потом высыпал из кармана орехи, прямо на землю высыпал, и пошел напрямик через пустырь, неизвестно куда.
Долго синий камзол его маячил перед нашими глазами…
День надежд
Звуки кузницы — стуки молотков и звон железа — я слышал прежде обычно издали. Они были веселыми, эти звуки. И их было много в Джизаке: целые кузнечные ряды тянулись на базаре. Иной раз как заведут перестук, все окрестные махалли наполняются волшебной музыкой. «Э-э, — говорили тогда старики — дал бог мастерам работу!»
Теперь я сам творил эту музыку. Правда, пока еще робко. Дядя не всегда доверял мне молотки, но когда доверял, музыка звучала громко и весело. Так во всяком случае я считал и старался вовсю. Думаю, что мой молоток был слышен во всем Джизаке. Наверное, был слышен: весь город примолк, и кузниц было слишком мало, если не одна наша.
Чумазым я тоже был пока одни, если не считать дядю. Кузницу с помощью братьев, то есть моего отца, Аширмата-ака и Отавая-ака, дядя поднял, и в ней запылал горн. Ну, а где огонь, там и дым, а где дым, там и копоть. К тому же, как известно, без угля нельзя развести огонь, вот я и украсился копотью. Железо тоже, между прочим, обладает способностью красить, особенно когда заржавеет.
И что удивительно, я гордился этими красками и шел через город с высоко поднятой головой. Кузнец! Себя я считал кузнецом, хотя другие не считали и называли просто учеником Джуры-ака. Но какое это имело значение! Главное, никто не отрицал моей причастности к кузнечному ремеслу. В душе я был уже кузнец. На железо смотрел глазами дяди Джуры, особенно если это железо было превращено в подкову, кетмень или топор. Мне хотелось понять, хорошо ли превращено, смог бы дядя сделать так или лучше. О своих способностях умалчивал, поскольку их пока еще никто не замечал, да и были ли они? Это могло определить лишь будущее.
Пока я имел дело с углем. По утрам разжигал огонь в горне, раздувал его с помощью мехов, которые дядя соорудил из старой шкуры, лежавшей в нашем доме как ковер. Появлялся дядя в одно и то же время и с одним и тем же выражением лица — оно было хмурым и озабоченным. Но не злым. Клал в нишу сверток, и я знал, что там лепешки — наш завтрак, обед и ужин. Знал, какая лепешка дядина, какая моя. Мы по-прежнему все делили пополам. Торжествовал уговор, объявленный Джурой-ака при найме меня в учение: «Я голоден — и Назиркул голоден, я сыт — и он сыт». Все еще трудно было установить, голодны мы или сыты. Но лепешка была каждый день. Значит, почти сыты. Остальные мои сверстники иногда не видели и лепешки.
В течение дня дядя редко разговаривал со мной. Кузнецам вообще трудно вести беседу — такой стук и звон стоит, что ни одного слова не разберешь. Лишь в промежутках между разговором большого да малого молотков Джура-ака вставлял несколько скупых замечаний, относящихся к работе, давал мне совет или порицал за что-нибудь. Заказчиков он тоже не баловал многословном: спросит, что надо, оговорит цену и назначит день, когда прийти за заказом. Единственное, что могло отвлечь дядю, это известие о возвращении кого-либо из России. Мардикеры мало-помалу собирались в Джизак, «слетались к родному гнезду», как говорила моя матушка. Приезжали по двое, по трое, а то и поодиночке. Вся махалля сразу же узнавала о появлении «нового джизакца», его дом моментально наводнялся соседями, и они не уходили, пока не получали исчерпывающие ответы на свои многочисленные вопросы. Людей интересовало все — как жили, что делали мардикеры в далеких краях, и хотя рассказы «новых джизакцев» почти ничем не отличались от рассказов уже «старых джизакцев», прибывших весной, сразу после свержения царя, их выслушивали с огромным интересом и вниманием. В конце следовал главный вопрос: «Как будет дальше и когда кончится время Временного правительства?» События в России стали волновать джизакцев, оттуда, с севера, ждали перемен. А кто, кроме очевидцев, кроме мардикеров, мог поведать людям новости?
Самым нетерпеливым и самым любопытным в городе, был, кажется, мой дядя. Стоило кому-нибудь обронить слово «приехал», как Джура-ака оставлял клещи и молоток.
— Кто, кто? — допытывался он у прохожего.
И пока но узнавал, кому посчастливилось вернуться в Джизак, не отпускал человека. А вечером, после работы, тащил меня в чайхану Урдушмата, чтобы узнать все подробности.
Однажды в кузницу забежал мой дружок Адыл. Правильнее было бы сказать залетел, как залетает весной в дом птица, так стремителен, возбужден и радостен был Адыл. Лицо его сияло, даже оспинки на щеках посветлели.
— Приехал! — крикнул он с порога. Крикнул знакомое слово.
Я не стал спрашивать, кто приехал: в семье Адыла давно ждали отца.
Дядя вылез из ямы, в которой стояла наковальня, обнял за плечи Адыла.
— Отец, значит? Ну, вернулось счастье в дом…
На глазах дяди, кажется, блеснула слеза. Никогда я не видел его таким взволнованным. Он плакал и улыбался. И с чего было плакать — отец Адыла чужой нам человек, дом их стоит вдали, дороги не пересекаются. Неужели общая судьба, судьба мардикера способна так сблизить людей?
— Теперь наших собралось немало, — продолжал дядя. — Как отец, здоров?
— Здоров, — кивнул Адыл. Но, немного подумав, добавил: — Правда, ухо одно болит… Отморозил.
— Ухо это ничего. Другие легкие перепортили… На всю жизнь. — Дядя закашлялся. Последнее время он стал часто забиваться в кашле: отвернется от наковальни и борется с приступом. Наверное, дым горна и запах окалины душили его. — Главное, чтобы сердце не заморозить… Без сердца — конец…
Не знаю, понял ли последнее Адыл. Думаю, понял, потому что глянул на меня как-то значительно.
— Чем бы тебя наградить за радостную весть? — сказал дядя Джура и стал озираться, отыскивая в кузнице что-либо подходящее. Но ничего не нашел: не подкову же дарить мальчишке! — Ладно, будет за мной, — развел руками дядя. — Запомни…
Адыл благодарно улыбнулся.
— Хорошо, дядя Джура… А я вот что захватил вам… — Он полез за пазуху и вытянул оттуда кусочек сахару. Маленький, величиной с орех, потемневший от пыли и частого прикосновения рук. Вытянул и подал мне. — Папа привез из России…
Сахар! Уж не помню, когда я держал его на ладони. А вкус вовсе забыл. Так бы и отправил этот серый орешек в рот! Но рядом были дядя и Адыл. Я разбил орешек на три части прямо тут, на наковальне, и протянул один Джуре-ака, другой — другу Адылу, третий оставил себе.
Дядя отстранил мою руку.
— Ну, я свою долю съел, когда еще мальчишкой бегал по базару. Оставь себе или матушке отнеси. Дома у вас найдется рот для этого сахара…
Рот, конечно, найдется, даже целых два — маленькие братишка и сестренка. И я, не скрывая радости, затолкнул сахар в тряпицу, что матушка повязала мне в виде поясного платка.