Александр Западов - Опасный дневник
В России помещики продавали друг другу крестьян семьями и в одиночку, разлучая сына с матерью и мужа с женой.
Доведенные до отчаяния крепостные нередко мстили жестоким хозяевам. Иногда крестьяне убивали своих мучителей. Дворянское сословие жило под страхом народного гнева и, боясь его взрыва, беспощадно расправлялось с малейшими проявлениями протеста. Бегство крестьян от помещиков в эти годы стало массовым — десятки тысяч крепостных пробирались на юг России, где господская власть еще не давала себя чувствовать так, как в центральных губерниях, переходили за рубеж, в Польшу.
В Москве ожидали решения государыни по делу вдовы ротмистра конной гвардии Глеба Салтыкова Дарьи. Оставшись без мужа на двадцать пятом году, она стала управлять имением и проявила чудовищную жестокость в обращении с дворовыми и крестьянами — она жгла их раскаленными щипцами, обливала кипятком, травила собаками, приказывала сечь до смерти, уверенная, что никто ничего сделать ей не может. Связи и деньги помогали Салтыковой прекращать розыски, иногда начинавшиеся по жалобам ее жертв. Молва обвиняла ее в убийстве семидесяти человек. Когда Юстицколлегия расследовала дело Салтыковой, она сочла доказанным убийство тридцати восьми человек и оставила злодейку в подозрении относительно убийства еще двадцати шести.
Императрица не хотела применять к дворянке Салтыковой пытку и требовала от нее чистосердечного признания, но убийца свою вину отрицала и ничьих увещеваний не слушала.
— Ничего ей не будет, — уверенно говорили в Москве, — хоть бы и не сотню, а тысячу замучила, потому что это люди ее крепостные. Что пожелает, то с ними и сделает…
Так оно, в сущности, и вышло. Позже Порошин услыхал, что императрица велела выставить Салтычиху на Красную площадь, повесив ей на шею доску с надписью: «Мучительница и душегубица», продержать в течение часа, а потом поселить в подземной келье в женском Ивановском монастыре. Правда, дворянского звания Салтыкову лишили.
2Комиссия о сочинении нового Уложения была торжественно открыта тридцатого июля 1767 года. Депутатов, — а их съехалось четыреста шестьдесят человек, — в этот день собрали к семи часам в Чудов монастырь. Командовал ими князь Александр Вяземский, только что назначенный на должность генерал-прокурора, — построил в две шеренги, повернул и парами повел в Кремль.
Екатерина во главе громадной свиты шествовала на заседание из Головинского дворца. Она водрузила на голову малую корону и накинула на плечи императорскую мантию с горностаевыми хвостиками. В ее карету запрягли восьмерик лошадей. Процессию открывали придворные экипажи, одна за другой шестнадцать карет, за ними ехала императрица. Ее сопровождал взвод кавалергардов в золотых кирасах. Их вел граф Григорий Орлов. Далее следовал экипаж великого князя Павла Петровича и за ним — десятки карет генералов, сенаторов, придворных дам.
Императрица подъехала к Успенскому собору и сошла на площадь. Князь Вяземский, держа в руке жезл маршала Комиссии, провел перед нею колонну депутатов — двести тридцать пар, — составленную по старшинству: депутаты от правительственных учреждений, от дворянства, от городов, от однодворцев, от поселян всех видов. В сословиях депутаты занимали места согласно списка губерний: Московская, Киевская, Петербургская, Новгородская и так далее. Прибывшие из Слободской Украинской были на пятнадцатом месте, за ними следовали депутаты еще пяти губерний, кончая двадцатой — Новороссийской. Депутаты казацких войск шли с депутатами той губернии, в которой было их жительство. Личное старшинство в составе губернских делегаций наблюдалось по времени их прибытия в Москву и явки в Сенате. В таком порядке депутаты должны были рассаживаться и на заседаниях Комиссии в Грановитой палате.
Депутаты православной веры вошли в Успенский собор, иноверцев попросили подождать у храма окончания службы. Впереди было принятие присяги и шествие в аудиенц-зал, где ожидалось слушание приветственных речей в присутствии императрицы.
Остался с иноверцами ждать и Порошин. В собор пускали, кроме депутатов, только придворных, а он в их полку не числился и напоминать охраняющим двери о себе не пожелал. Толпа, окружившая поезд императрицы, понемногу редела, на площади стало свободнее, и, рассеянно глядя на церковные стены, Порошин думал о тоненьком мальчике, стоявшем на ступенях собора близ Екатерины. Лицо его выражало нетерпение. Рядом стоял Никита Иванович Панин. А мальчик был сам по себе, одинокий и гордый.
«Как же это случилось? — спрашивал себя в тысячный раз Порошин. — Почему нужно было расстаться с ним? Кто тому виною? Не сам ли я? Теперь-то вижу, коль многое в делах и поступках людей уходит от нашего проницания и открывается порой, когда пропущенное невозвратимо. Какое поэтому требуется внимание к тому, что происходит вокруг! Очевидно, тот не великий еще человек, кто умно вымышляет и блещет остроумием. Великим будет тот человек, который сверх всех дарований заключит в сердце столько твердости, столько бодрости, а также искусства, чтобы все придуманное к совершению успешно произвести в действие!»
Порошин вспомнил, как незадолго перед его изгнанием из дворца за столом великого князя зашла речь о том, кто из кавалеров Павла какие ухватки имеет. Сам Павел принял горячее участие в общих припоминаниях, показывал жесты своих приближенных, повторял их любимые словечки.
За Порошиным Павел знал больше мелочей поведения, чем за другими, наблюдая его и на занятиях, и во время забав. Он очень похоже изобразил, как Порошин дергает в пылу спора собеседника за кафтан, желая внушить ему свою мысль, как показывает пальцем, когда хочет обратить внимание ученика на предмет, как он кланяется и прочее. О чем великий князь позабывал, то ему Остервальд и другие торопились подсказывать, и Порошин мог бы уже тогда сообразить, как внимательно следили за ним его сотоварищи. Зачем? На всякий, видимо, случай. Вот и пригодилось: выпала возможность посмешить великого князя неловкими манерами его любимого Семена Андреевича. С весьма заметным злорадством кавалеры представляли гостям сибирского чудака Порошина, и его высочество от души хохотал над своим наставником и другом.
Он смеялся… А ведь все секреты свои доверял, говорил то, в чем никогда бы Никите Ивановичу непризнался! И, конечно, обер-гофмейстер таким предпочтением Порошина бывал обижен.
В один из осенних вечеров Павел подышал на оконное стекло и написал на нем несколько букв. Никита Иванович, наблюдавший за великим князем издали, быстро подошел, желая прочесть. Однако мальчик, услышав за спиной шаги, ладонью провел по стеклу.
— Что вы писали, государь? — спросил Панин. — Не иначе — какое-то имя, и притом уменьшительное — букв не много.
— А вот и нет, не уменьшительное, — возразил Павел.
После такого сообщения угадать имя не стоило большого труда — имя младшей Чоглоковой, Веры, было не длиннее любого уменьшительного. Но Панин хотел услышать ответ воспитанника.
— В кого вы нынче влюблены, ваше высочество?
Прямо поставленный вопрос польстил мальчику, и, хоть не сразу, он ответил обер-гофмейстеру так:
— Да, ваша правда, влюблен. А в кого — тайна.
— Откройтесь же мне, ваше высочество! — попросил Панин. — Не откроюсь. Тайну эту, как и все мои тайны, знает только Семен Андреевич Порошин. И я ему слово дал, что больше никому не скажу.
Панин поморщился:
— Какая же у вас тайна, ежели Порошин знает, за ним еще кто-нибудь… Окажите поверенность и мне, вашему гофмейстеру!
— Нет, — ответил великий князь. И этот отказ был поставлен в счет Порошину.
А что было с преподаванием геометрии, если понимать вещи как следует? Великий князь вдруг объявил Порошину, что отныне геометрии будет учить его профессор Эпинус, член Петербургской академии наук. Это было тем более неожиданно, что Никита Иванович давно уже поручил Порошину пройти все разделы математики, связанные с военным искусством. Откуда теперь взялся Эпинус?
Не сразу Порошин сумел добиться разговора с Никитой Ивановичем. Тот будто бы запамятовал о своем намерении доверить Порошину весь математический курс, поскольку на нем основано военное дело, но затем вспомнил об этом и заверил Порошина, что такого курса отнюдь у него не отнимает. Эпинус будто бы понял совсем не то, что ему говорили. Панин собирался — и то не сейчас, а по прошествии некоторого времени — поручить Эпинусу подать великому князю понятие о предлагаемых в университетском обучении частях математики, об алгебре и об астрономии.
Но Эпинус имел свои планы и хотел было отнять у Порошина его уроки геометрии.
Он поехал к Эпинусу, часа два толковал с ним по-немецки и по-русски и сохранил за собой геометрию, а далее фортификацию, артиллерию и генеральные правила о тактике, на каковые, впрочем, профессор не претендовал. У него остались физика и алгебра…