Себастьян Барри - Скрижали судьбы
Я читал свидетельство Розанны, будто ученый, изуча ющий ее жизнь, мысленно сопоставляя факты и события.
Первым чувством, которое я испытал при чтении, было ощущение особой причастности. До чего же странно представлять, как она тайком, будто монах в скриптории, писала все это, пока я пытался ее освидетельствовать, не получая от нее буквально никакого ответа. Мысли о том, что она могла писать все это мне, так и переполняли меня.
Ее рассказ во многом разнится с историей отца Гонта, в особенности с той ее частью, которая касается жизни ее отца. Для женщины, которая, в сущности, никого не знает и которая последние шестьдесят с лишним лет провела в лечебницах, она временами кажется мне удивительным певцом жизни и людей. Осталось еще много загадок. Но я постарался разложить по полочкам то немногое, что мне известно, и с благодарностью уцепился за знакомые имена. Шон Кин, встретившийся мне в документах Перси, кажется, был сыном Джона Лавелла. Кроме того, похоже, у него была какая-то мозговая травма. Я знаю, кого я могу порасспрашивать обо всем этом, потому как подозреваю, что наш Джон Кейн — это он и есть. Такая вот история необычайной преданности и заботы. Отец попросил его приглядывать за Розанной, и он, выходит, всеми силами старался выполнить эту его просьбу.
Однако вопрос о том, кто же забрал ребенка Розанны, так и остается открытым, да и факты по-прежнему свидетельствуют против того, что она пишет о занятиях своего отца. И если неверно это, то и остальные ее записи могут оказаться «неверными». Нельзя принимать их за непреложную истину, хотя, быть может, то же самое можно сказать и об отчете отца Гонта, который уж явно был вменяем до такой степени, когда вменяемость почти что претит.
Думаю, что не ошибусь, если скажу — в истории с Джоном Лавеллом ее оговорили, разве что я как-то не так понял ее слова, хотя могу себе представить, как по нравам того времени — чуть не написал «нарывам» — уже то, что их застали вместе, одно только подозрение уже было достаточно преступно. У нравственности свои гражданские войны, свои жертвы, свои даты и места сражений. Но стоило Розанне забеременеть, и она была обречена. Замужняя женщина, которая никогда не была замужем. Эту битву ей никак было не выиграть.
Написал я все это, и тотчас же меня стали донимать не самые приятные мысли. Вот, к примеру, это мое слово — «неверно». Что такого неверного в ее записях, если сама она искренне в них верит? А разве история не пишется чаще всего в порыве зыбкой искренности? Думаю, так оно и есть. В своем свидетельстве она излагает очень искренний и даже трогательный рассказ о том, как ее отец хотел доказать ей, что все вещи — будь то молотки или перья — падают вниз с одинаковой скоростью. Кажется, ей в ту пору было лет двенадцать (пришлось снова заглянуть в ее рукопись, чтобы ничего не переврать).
Да, около двенадцати. За этим следует жуткая сцена на кладбище, потом крысоловство, и только потом, когда ей лет пятнадцать (черт, надо снова проверить), ее отец умирает. Но у отца Гонта его убивают бунтовщики, с первой попытки и в той самой круглой башне, которую с такой любовью вспоминает Розанна, когда ему насовали в рот перьев и забили молотками или колотушками, что, судя по всему, и произошло на самом деле, а учитывая посттравматический стресс, можно предположить, что Розанна — выживания ради — полностью перекроила все событие и даже сдвинула его подальше в прошлое, в относительно безопасные времена.
Но, как бы там ни было, по мне так это какой-то очень масштабный, очень необычный сдвиг. Опять же имеется еще вот какой факт — человек, за которого отец Гонт пытается выдать Розанну, некий Джо Брэди, преемник ее отца на должности кладбищенского смотрителя, по словам Розанны, еще и пытается ее изнасиловать, и вся эта часть ее свидетельства читается как-то «чужеродно». Не только это, впрочем, но и то, что отец Гонт вскользь упоминает, мол, то же самое имя было написано на надгробии, под которым было зарыто оружие, хотя уж он-то должен был знать, кто это.
Хотя, конечно, подумал я, отец Гонт, может, и вполне искренне желавший отправить Розанну в лечебницу, тоже мог что-нибудь напутать — может, это имя вдруг всплыло у него в памяти, и он ошибочно указал его как то, которое было выбито на надгробии. Когда читаешь такую вот неофициальную историю, то нет ничего фатальнее вреднейшего стремления к абсолютной точности. А такого не бывает.
И вот, кстати, доказательство — я только что вновь обратился к отчету отца Гонта, который я не стал приводить здесь целиком, а только пересказал, и, к своему невероятному изумлению и даже стыду, обнаружил, что, описывая события в башне, он вообще-то ничего не пишет о том, что в рот отцу Розанны насовали перьев, — только то, что его избили молотками. Отчего-то в этот временной зазор между моим чтением отчета и кратким его пересказом мой разум втиснул эту деталь — позаимствованную у Розанны, хотел бы я думать, да вот только тогда я еще не читал ее записей. Дойдя до этой точки, я словно оказался в дичайших, непролазных лэнговских джунглях. Мне почти невыносимо думать, что я мог интуитивно выцепить эту деталь откуда-то из эфира и бессознательно прибавить ее к отчету, предвосхитив историю, которой я еще не читал. Потому что отсюда сразу же полезут все эти запредельные теории из шестидесятых, про цикличную и обратную природу времени, а я на такое не подписывался. У нас и без того хватает проблем с линейным повествованием и подлинной памятью. Но, несмотря на все это, должен признать, что по большей части и Розанна, и отец Гонт правдивы настолько, насколько это вообще возможно, учитывая капризы и шутки, которые может выкинуть наше сознание. «Грех» Розанны как хроникера собственной истории — это «грех умолчания».
На той башне отец показал Розанне, как действует сила тяжести, а спустя несколько лет на той же башне ее отца пытались убить — оба раза она была там, но второе событие полностью стерла из памяти. А потому мое первое предположение о том, что стресс травмировал ее память, смешав и спутав в ней все детали и даже поменяв местами эпохи, было хоть и маловероятным, но при этом все равно слишком простым. И еще эта моя собственная странная интерполяция — черт, черт. Конечно, конечно, ведь может быть так, что она сама много лет назад поведала мне эту рассказку про молотки и перья, а я о ней попросту позабыл. А потом я прочел рассказ отца Гонта о событиях в башне, и все это снова всплыло у меня в памяти. И впрямь, стоило мне это сформулировать — или даже «выдумать», как я вдруг смутно начал припоминать что-то подобное. Полный провал! Но если отбросить это на минутку, есть в моих выводах и что-то положительное. Я могу заявить перед Богом (подумать только, и это написал я!), что верю: обе эти истории нельзя назвать неверными или противоречащими друг другу, обе они по-человечески довольно правдивы, и каждая из них может стать источником полезных истин, которые куда выше истин «фактических». Я уже начинаю думать, что фактических истин не существует, хотя так и слышу голос Бет: «Да ну, Уильям?»
И все же под воздействием от прочитанного я решился на поездку в Англию. В своей рукописи Розанна, кажется, обращалась почти единственно ко мне или — хотя бы иногда — но обращалась ко мне, быть может, как к своему другу, и я чувствую, что довести это дело до конца, до логической развязки — не только мой долг, но и самое большое желание. Я, конечно, не жду многого от этой поездки, поскольку доктор Уинн утверждает, что в сознание она уже не придет — «такие вот печальные новости», сказал мне он, спросив, есть ли у нее какие-нибудь родственники, которых нужно поставить в известность. Я, конечно, ответил, что таких нет. Нет, вряд ли у нее есть родственники. Ни единой живой души, кроме этого таинственного ребенка. Вот и еще одна причина съездить в Англию — из-за зыбкого шанса, что найдется человек, которого следует уведомить о смерти той, кто была для него никем, а для меня — заняла место друга; и еще, чтобы оправдать и то, что я здесь делал, и ту профессию, которую я для себя выбрал.
Я ни за что не забуду, как в самую мучительную для меня минуту она подошла к окну и положила руку мне на плечо — пускай и простейшее движение, но для меня то был дар нужнее и милее самого дара царства.[63] Этим жестом она попыталась исцелить меня, хотя это я пришел к ней в роли целителя. Но раз уж исцелить ее у меня не очень получилось, то, может быть, выйдет из меня надежный свидетель чуда души человеческой.
И спасибо, конечно, что я не стал задавать ей никаких вопросов — прямых или косвенных, уж неважно — про то, что написал отец Гонт, а последовал своей интуиции. Теперь-то я понимаю, что для ее памяти это было бы оскорблением. Точно так же не стоит использовать для дальнейших расспросов и ее рукопись.
Основной вывод: пусть для нее все останется, как есть.
* * *Вскоре я был готов к отъезду, но, перед тем как уехать, я решил написать Джону Кейну записку на тот случай, если он лучше воспринимает информацию в письменном виде.