Ольга Гладышева - Крест. Иван II Красный. Том 1
— Ну что ты, что ты! — испуганно отшатнулся Семён. Хотел добавить, что отец ещё далеко не стар, но понял, что будет это неправдой: под глазами отца набухли кошели, волосы в бороде белы, а с головы облетели вовсе.
Но отец не нуждался в утешении, продолжал умиротворённо:
— А то, Сёма, что знак мне был. В субботу родительскую вышел я из Успенской, на паперти меня нищие, как всегда, обволакивают. Сыплю одному щепоть сребрениц, второму, третьему. Ко двору своему подхожу — опять христорадник. Показалось мне, что его рябое лицо я видел уже, но не сказал ничего, только поглядел, во что он одет: на ногах чоботы разные, один с круглым, второй с острым носком, а штаны грубой пестряди — драные, с заплатами, но нарядные, из домотканых красных, жёлтых, чёрных нитей. По шадроватому лицу да по пестрядным штанам с чоботами и признал я его, когда он третицею с рукой протянутой за милостыней посунулся. Я запустил персты в калиту, сыпанул ему сколько щипнулось, да не удержался, попрекнул: возьми, сказал, несытые зеницы! А он мне, мол, ты сам несытые зеницы, И здесь царствуешь, и тамо хочешь царствовати. Так понимаю, Сёма, посланник от Господа то был, искушал меня и извещал о скором призвании в мир иной...
— Так ведь, значит, и там ты будешь царствовать, в раю, значит, — бездумно ответил Семён и сам устыдился, как легко сказалось.
Иван Данилович словно бы не заметил ничего, поднялся с лавки, мановением руки отпустил сына.
2
Возле великокняжеского двора стояла скромная деревянная церковь Спаса Преображения: одножильный избяной сруб с выступом на восток для алтаря и с высоким осьмигранным куполом на середине сруба, с узкими слюдяными окнами, с незатейливым внутренним убранством — стены без штукатурки, лишь обиты холстом, по которому нарисованы картины из Священного Писания. И хотя очень гордился Иван Данилович каменными церквами, поставленными им в Кремле, это придворное, княжеское богомолие оставалось предметом особой его заботы. Только эта церковь одна наделена была льготами и нескудным оброком, вся великокняжеская семья заботилась об украшении её иконами, сосудами, книгами.
Дьяк Прокоша занёс на пергамент своё суждение на этот счёт, объяснил потомкам, что великий князь поставил эту церковь «близь сущу своего двора... хотя всегда в дозоре видеть ю». И все чада и домочадцы Ивана Даниловича не только хотели видеть её в дозоре, но и каждодневно простаивали в ней часы.
Поначалу Прокоша и Мелентий ограничивались записями о домашней княжеской жизни, о делах церковных, о болезнях и знамениях, и лишь немного попадало о событиях в соседних княжествах со слов самовидцев, но, когда великий князь и митрополит повелели внести в записи сведения из привезённых в Москву Ростовской и Тверской летописей, они вдвоём уже не управлялись, и вместе с ними стали трудиться в Спасском монастыре при княжеской дворовой церкви ещё подьячие. Они готовили чернила из желудей, толкли кирпич, очиняли гусиные и лебединые перья, мыли чернильницы — Прокошину медную, в виде птенца с широко раскрытым клювом, и Мелентьеву, выдолбленную из капа и отделанную свинцом, а в свободное время обучались красивому начерку. Кроме летописи, дьяки и подьячие переписывали по заказу соборов и монастырей Евангелия, Кормчую книгу, Мерило Праведное[63], другие нужные для церковной службы книги.
Как раз перед отъездом княжичей Семёна и Ивана в Великий Новгород Прокоша и Мелентий закончили перебеливать Евангелие, которое заказал чернец Ананий для монастыря Успения Богородицы, что на Северной Двине. Готовое Евангелие, выполненное с особым тщанием, уже собирались отправить с монахами на север, но митрополит Феогност вдруг распорядился по-иному:
— Княжичи сами передадут святую книгу новгородскому архиепископу Василию. Расстроены у нас отношения с Великим Новгородом, трудная поездка предстоит. А потому сделают Прокоша с Мелентием запись на сем Евангелии. Я скажу какую.
Прокоша, от усердия высунув язык, писал русским полууставом все слова слитно, как принято было тогда. Много времени ушло у него, пока одолел первый лист. Засыпал его тёртым кирпичом для промокания чернил, отложил в сторону сохнуть. Семён сквозь розовую пыль с трудом разбирал текст: «...на западе восстанет цесарь правду любяй; суд не по мзде судяй, ни в поношение поганым странам; при сем будет тишина велья в Руской земли и воссияет в дни его правда, яко же и бысть при его царстве. Сий бо князь великий Иван, имевший правый суд паче меры...»
Слюдяное окошко келии стало синеть, зажгли свечи. При их колеблющемся пламени Семён заглядывал через плечо дьяка, работавшего с сугубым прилежанием, а потому очень медленно. Прочитал, что отца его Феогност сравнивает с правоверным византийским императором Константином-заимодавцем и правоверным царём Юстинианом.
— ...безбожным ересям, преставшим при ею державе, многим книгам, написанным его повелением, ревнуя правоверному цесарю греческому Мануилу[64], любяй святительский сан... — мерно раздавался голос митрополита.
Семён слушал похвальные слова в некотором смущении. Знает ли об этом отец, не осердится ли на Феогностово рвение?
— Ты ведаешь ли, что владыка благословил диаков на Евангелии отсебятину написать? — спросил всё-таки у отца вечером.
— Какой бы я, Сёма, был государь, кабы не ведал? Великий князь должен всё, до самой подноготной знать. — Посмотрел сыну близко в глаза, добавил: — Мало просто ведать. Ничего не должно делаться без повеления нашего.
— Значит, ты повелел начертать эти слова?
— Какие? Что «сирым в бедах помощник, вдов от насильников измая, яко от пасти львов»? — Семён остолбенел: ну и ну, слово в слово запомнил! — Знаю, знаю, что не император я Константин и не царь Юстиниан, но нешто я не столь правоверен и меньше радею о земле Русской, нежели они о греческой?
— Это-то да, но зачем...
— Затем, сын, что надобно посаднику и архиепископу новгородским напомнить: жить по нашим законам им придётся, хотят они этого или не хотят. И заволочская чудь, и зыряне с корелой на Двине пусть знают, что богатые пушные да соляные промыслы принадлежать будут только Москве, а не Ростову и не Новгороду. И за Каменный Пояс должны мы, Сёма, сами ходить, серебро закамское сами должны добывать... Вот ужо погоди...
Семён слушал со смешанным чувством удивления и восхищения: вчера ещё жалел его, стыдясь своей дебелости и возмужания, а сейчас было совестно за младенческую несмышлёность. Да, стар отец, но что такое старость? Внешне — да, седеют волосы, на лице появляются морщины, становится дряблой кожа. Но в голове столь много умопонятий, замыслов, намерений! Ему, двадцатичетырёхлетнему мужику, хоть бы одно такое в голову пришло! А про Ваньку и говорить нечего — он и слов-то отцовских небось не уразумеет. Так что же такое возраст? Что такое время? В чём они, с чем их сравнить? Один человек, вон тот же Ванька, в возрасте утренней зари, другой, хоть его самого взять, словно бы при полуденном солнце. А отец — как бы на закате жизни, за которым должна последовать вечная ночь... Но нет, его закат горит ярким пламенем, освещает им, молодым и сильным, дорогу. И так, знать, во всём и везде. Не только у отдельного человека, а у всего народа, у самого неба и у самой земли: заря — полдень — закат. А после заката — новая заря! Вот как славно задумал Создатель!
3
Дорога до Великого Новгорода неближняя, особенно по зимней непогоде. Как ни считай, но лошадь, запряжённая в сани, при одной кормёжке может рысью одолеть в день десять — двенадцать межевых вёрст, а значит, на всю дорогу надо класть не меньше седмицы. Так и считали, но тут бывший татарский мурза Чет, а нынче православный христианин Захарий, состоящий на службе московского великого князя, заявил, что можно уложиться в пять дней. Оказалось, что он не только в степи имел свою сакму, но и в Залесской земле. Раньше шли всегда, минуя Тверь и Торжок, реже через Волок Ламский, Холм, Старицу. А Чет уверял, что дорога мимо Белого Городка и Бежецка, хоть и кружной кажется, однако скорее из-за мелколесья и неглубоких оврагов.
Поверили ему и решили взять с собой — и провожатым, и толмачом, коли приведётся встретиться с татарами.
По-русски Чет говорил всё понятнее с каждым днём, объяснял великокняжеским боярам, с коими ему чаще всего приходилось общаться:
— Хатунь-то мой — руссий, все по её калякам.
— Но трудно всё же привыкать к чужой речи?
— Зачем трудна? Зачем чужой? Свой! Где татарский слов была, туды руссий нада баять, и якши!