Борис Акунин - Огненный перст (сборник)
«Будто мои слова подслушала, – внутренне усмехнулся скопец. – Ишь, вцепилась. Какие пальцы сильные».
Потрепал бабу по щеке.
– Повезло твоему сыну. Радуйся. Нынче ночью княгиня родила мертвого младенца. О том никто не ведает. Князь хочет твоего Золотика – ишь, имя какое удумала – выдать за своего законного первенца. Вырастет – тоже князем будет. Может, даже великим. Но только гляди. Рот держи на замке – и сейчас, и после. Сыну навредишь.
Она пальцы разжала, схватилась за грудь.
– Ни одной душе! Никогда! И самому ему знать незачем! На что ему такая матерь? Мне бы только докормить, а потом близко быть. Всё равно кем. Дозволь, умоли князя! А я твоя верная раба по гроб буду!
Кут отдернул руку, чтоб не целовала. Засмеялся:
– Зря волнуешься. Всякий знает, что для дитяти лучше всего молоко родной матери. Докормишь, хоть бы даже того и не хотела.
А выдоишься – оставлю тебя во дворце на покое жить. Негоже княжьей доилице на пирах кривляться.
Надо же – от счастья даже у страшилин лицо делается красивым. Глаза так и вспыхнули – яркие, лучистые.
– Клянусь! Под пыткой правды не вырвут.
– Кто станет пытать княжью доилицу? А что ты горбата, это не в зазор. Горб – к счастью. Сядь-ка вот. Вина выпей, чтоб лучше спать. Такая у тебя теперь работа – есть, спать, да дитё кормить. Хорошая работа.
– Не надо вина. – Кикимора отодвинулась от баклаги. – Боюсь, усну крепко. Золотик позовет, а я не услышу.
– Пей, пей. Обычай такой греческий. На счастье. Чтоб всё сбылось. А про дитя теперь не твоя забота. У него няньки будут. Понадобишься – разбудят.
Она выпила.
– Сладкое…
– Привыкай. Теперь всегда будешь сладко пить-есть… – Он взял флягу. – Ну, пора нести. Пойду погляжу, нет ли лишних глаз, а ты ребенка заверни в плат получше.
Он прошелся по пустой галерее. Встал у заиндевевшего окна, полюбовался на тусклые зимние звезды.
Ах, какая ночь! На всю жизнь запомнить.
Пожалуй, время. Зелье действует быстро.
Вернулся в каморку. На полу бесформенным кулем лежала горбунья. Пальцы на вывернутой руке еще подрагивали, но дыхания уже не было.
Ребенка она завернула хорошо, плотно.
На руках у дворецкого дитя проснулось, открыло глазки, вопросительно наморщило лобик с розовым кружком в самом центре.
– Ну здравствуй, княжич пресветлый, исчадие неплодности моей, – тихо сказал Кут. – Будешь сыном не князю – мне. Храни тебя Христос от бессчетных опасностей, подстерегающих сынов человечьих: от тихой смерти младенческой, от мора детского, от буйства отроческого, от злобы завистников, от ревности родичей. А я, что могу, для тебя сделаю. И да вознесет тебя Господь высоко-превысоко, а с тобою и меня, грешного. Аминь.
Младенец зевнул. Евнух прикрыл светлое личико углом плата. Взял кулек к груди, под шубу. Понес.
Князь Клюква
Повесть
Про арифметику
И очень даже хорошо, что его боле не будет, подумал Ингварь, хмуро глядя в зеркало. Оно было большое, с круглый половецкий щит, полированного серебра. Каждую родинку, каждый волосок видно. Отныне придется смотреться в обычное, медное, где всё будто в красноватом тумане. Ну и ладно, расстройства меньше.
На что любоваться-то? Ростом мал, сложением щупл. Добрыня, который знает всё на свете, сулит: мол, в возраст войдешь, летам этак к тридцати – и костью поширеешь, и мясо нарастет, но тогда уже все равно будет, в тридцать-то лет. Краса нужна сейчас, а ее нет в помине. Голова на тонкой кадыкастой шее будто одуван. Волосы желты, бороденка цвета прелой соломы, растет пухом-перьями. Лицо костлявое, неладное. Брови, пожалуй, неплохи – густые и темные, зато ресницы, будто на смех, белесые. Глаза посажены близко к носу – и не нос это, а носишко. Губы пухлые, словно у дитяти. Хоть бы усы поскорей запышнели, прикрыли рот.
Всё бы ничего, есть уроды и хуже, кабы не треклятое пятно. Ровнехонько посреди лба разместился кругляшок багрового цвета – словно ты прихлопнул насосавшегося комара, а смахнуть забыл. У матери на лбу, говорят, тоже была такая отметина, только бледная, почти невидная. Свой родовой знак мать унаследовала от родителя, которого так и звали – Меченый. Но старицкий князь, Ингварев дед, был богатырь и удалец, а удальца, как известно, и оспа красит. Если б Ингварь вырос красным молодцем, как старшие единокровные братья, ему пятно было бы не в досаду, лишь прибавило бы приметности, а княжичу приметность всегда в пользу. Но он пошел в мать: телом мелок, нравом тих. Овдовев после первой жены, отец взял старицкую княжну девочкой и не дал дозреть, сгубил первыми же родами, так что первый крик Ингваря прозвучал в то же мгновение, что и последний стон его бедной, почти и не пожившей матери. Всего от нее осталось, что кружок на лбу да из приданого вот это серебряное зеркало греческой работы, с которым ныне предстояло расстаться…
Ах, что зеркало? Сегодня Ингварю предстояло распрощаться с надеждой, светом и радостью всей жизни. Страшно, трепетно было ехать в Радомир, а и не поехать нельзя. Член, пораженный антоновым огнем, подлежит усекновению. Промедлишь дольше крайности – сгинешь. Лучше жить калекой безруким иль безногим, чем вовсе погибнуть…
Услышав за дверью шаги, Ингварь положил зеркало на стол, где уже была приготовлена овчина, чтоб не поцарапать драгоценную вещь при скачке.
– Готово? – спросил он, не поворачиваясь. Думал, пришли сказать, что конь оседлан.
Но то был не слуга, а ближний, он же единственный боярин Добрыня Путятич.
– Гридь из орды вернулся, – сказал Добрыня и тяжко вздохнул. – Борислав это. Живой…
Усы у боярина были длинные, седые, а борода короткая и серая, словно шерсть на морде у матерого волка.
Просветлев лицом, Ингварь трижды перекрестился на икону Феодосия Печерского, святого покровителя свиристельского княжества.
– Слава Господу!
– Как письмо прочтешь, Бога славить передумаешь.
Правой рукой, на которой было только два пальца, большой и мизинец (прочие когда-то отхватила половецкая сабля), боярин протянул пергаментный свиток, развернутый.
Ингварь взял письмо, нисколько не удивившись, что оно уже прочитано. От Добрыни секретов нет. На нем, мудром и надежном советчике, всё держится.
Маленьким Ингварь страшился Путятича не меньше, чем отца. Уже тогда Добрыня был немолод, суров, на речи скуп. На княжича-последыша, который при двух старших братьях не имел никакой важности, даже и не глядел. Кажется, ни разу слова не сказал.
Нет, один раз было. Лет восьми Ингварь играл на псарне с новорожденными щенками. Гончая сука принесла шестерых. Смешные, слепенькие, они копошились в корзине, наползая друг на дружку. Сунешь кутенку палец – хватает беззубым ртом, думает, это титька. Мальчик смеялся. Вдруг его накрыло тенью. Это подошел Добрыня, наклонился. Внимательно поглядел – не на княжича, на щенков. Своей жуткой двухпалой рукой потыкал в одного, в другого, в третьего. Двоих оставил в корзине. Остальных сгреб лапищей и сжал. Хрустнули тонкие косточки. Сука с визгом кинулась в угол, куда боярин отшвырнул трупики. Закричал от ужаса и маленький Ингварь. Лишь тогда страшный человек посмотрел на него, сверху вниз. Сказал: «Слабым жить незачем. Тебе это надо знать». Но Ингварь знал тогда только одно: что всей душой ненавидит Добрыню. Такому волю – он бы Владимира с Бориславом, старших братьев, оставил, а Ингваря точно так же раздавил бы и в гнилую солому кинул…
Видя, что князь медлит читать письмо, боярин криво усмехнулся:
– Вижу, рад? Читай, читай…
И стал наматывать ус на сиротливо торчащий мизинец, что служило у Добрыни знаком предельной озабоченности.
Первый раз Ингварь обнаружил у боярина эту привычку два года назад, в тот черный день, когда моровая язва утром забрала отца, а вечером брата Владимира.
От горя и потрясения Ингварь утратил всякое разумение. Только молился и рыдал, совсем ослеп от слез. О том, что теперь будет, страшился даже думать.
Подошел Добрыня, яростно накручивая ус. Взял за руку, увел от смертного ложа в угол. Сурово молвил: «Впредь плакать на людях не моги. Ты теперь не княжич – князь. Надо быть сильным». От таких слов Ингварь взвыл пуще прежнего: «Не смогу я! Куда мне?» К княжению его никогда не готовили, сам он и подавно о том не помышлял. Как это – князем быть? За всю землю, за всех людей перед Господом ответ держать? «Сможешь. Придется смочь», – сказал боярин и принялся дергать ус еще неистовей. Потом тихо прибавил: «Ладно. Поплачь напоследок, пока рядом никого. Я бы тоже с тобой поплакал, да не умею. Никогда не умел… У меня в прошлую ночь жена и сыновья померли… Никого не осталось. Как у тебя». Про то, что у Добрыни в семье тоже мор, Ингварь не знал. Но плакать горше прежнего было уже некуда, поэтому, всхлипнув последний раз, умолк. «Так-то лучше, князь. Будем с тобой, как эти два перста. – Боярин показал свою искалеченную руку. – Ты сиротствовать, я бобылствовать. Не робей. Держи княжество крепко. Что тебе остается? От судьбы не сбежишь. Чего не знаешь – я научу. Как-нито сдюжим».